Рейтинг@Mail.ru

Александр Круглов (Абелев). Афоризмы, мысли, эссе

Эссе входит в книгу «Словарь. Психология и характерология понятий»

На главную страницу  |  Словарь по буквам  |  Избранные эссе из Словаря  |  Эссе по темам  |  
Словник от А до Я
  |  Приобрести Cловарь  |  Гостевая книга

Ригоризм и максимализм
как характерные пороки нормативной и ситуативной этики

Ригоризм – слово из чисто этического лексикона. Это моральный педантизм, такие дотошность и неукоснительность в моральных правилах, которые уже не способствуют, а мешают нормальному сосуществованию людей и этим, видимо, вредят самой моральной задаче. (Если считать, конечно, что такая задача существует, и она – именно – нормальное сосуществование людей.)

Максимализм же – нечто более широкое: это склонность расценивать все наличное по его соответствию некоему идеалу (не только этическому), так, что все только недотягивающее до идеала отрицается вовсе, как не значащее ничего или даже оскорбляющее этот идеал. Эта установка хотя и простительная («благородная»), но тоже явно ошибочная, – уже потому, что она слишком многое обесценивает. Главное заблуждение здесь в том, что наиболее проблемное – обоснование самих идеалов – максималист наивно воспринимает как самоочевидное, воспринимая собственные субъективные представления как общезначимые. Максимализм деспотичен. В применении собственно к этике, однако, можно было бы сойтись на том, что общий для всех идеал отношения к ближним – не одно лишь соблюдение правил, сколь угодно точное, но еще и эмпатия, «любовь к ближнему», «любовь-агапе» (так именно и полагает ситуативная этика), и вытекающая из этого готовность не просто «отдать должное» моральным требованиям, но, главное, довести поступок до реального «доброго плода». «Любовь-агапе» – вот такая любовь, которая «долготерпит», «не ищет своего», «назидает» (учит понимать ближнего и поступать морально точнее)… Однако и здесь постоянное требование максимального – и следовательно неисполнимого – не может не вести к каким-то этическим срывам, неразрешимым парадоксам.

Тема этих заметок – чисто этическая. Здесь сравниваются ригоризм и максимализм как разного рода этические «крайности».

Особая острота темы в том, что, вообще, трудно представить, что значит «крайность» в применении к морали. Где середина между добром и злом? Можно ли быть «в меру честным» или «в меру совестливым»? Как можно указать морали предел? В чем моральный смысл, моральное оправдание самой этой «умеренности в добром и правильном»? Неужели и здесь «лучшее – враг хорошего»? Один из вариантов ответа – нельзя требовать непосильного; другой, навскидку – тот, что всегда есть в конкретных моральных проблемах и нечто неучитываемое и неоднозначное, из-за чего «абсолютные» решения «не проходят» и перед чем следует уметь останавливаться в силу самого же морального долга, если только сознать его до конца. Так где и в чем неправ ригоризм, где и в чем – максимализм?

Вопросы раздельные, ибо это – ригоризм и максимализм – по существу разные вещи.

Кант полагал, что в своем моральном абсолютизме он вполне заодно с Христом, однако сам он был именно ригорист (от какового звания и не отрекался), а с максималистской позиции Христа, я уверен, скорее заслужил бы лишь оскорбительное звание фарисея! (Если, скажем, Кант, доводя свою установку именно до крайности, предписывает говорить правду и тогда, когда она означает прямое предательство – это ли не «оцеживание комара и поглощение верблюда»!)

Так, ригоризм и максимализм – одинаково суть «продолжения достоинств в недостатки», но – достоинств принципиально разных типов моральности. Ригоризм – «заболевание» нормативного типа этики, максимализм – ситуативного ее типа. А нормативизм и ситуативизм, как я это вижу, различаются в следующем. Нормативизм понимает мораль как правила (моральные, и в этом смысле добрые), которые требуется соблюдать в жизни, ситуативизм – как задачу (обретения «доброго плода»), которую требуется реально (в жизни) воплотить, задачу каждый раз новую и воплощаемую по новому, «по месту», а потому иногда и вопреки общим устоявшимся правилам. Сами же эти правила для такой этики суть не более чем приблизительные ориентиры, становящиеся ненужными ввиду самой цели.

Приверженность «алгоритму» решения моральной задачи (нормативизм) и приверженность самой моральной задаче (ситуативизм) – «обостряются» и «болеют», во многом и в главном, по-разному. И за этой симптоматикой, за общностями и различиями ригоризма и максимализма интересно и важно, на мой взгляд, проследить. Я думаю, это поможет продвинуться к пониманию и более общих этических проблем.

Ригоризм,
моральная ревностность:
абсолютная приверженность этической норме
(правилу)
Максимализм,
моральная ревностность:
приверженность наилучшему решению
этической задачи
Действительно, требования морали по сути своей абсолютны и другими быть не могут: ведь, если знаешь, как правильно – если моральное правило наличествует и ты его раз навсегда признал – то в каждой ситуации, к которой оно относится, соответственно и должен поступить. Словом «правило» (должное, долг) уже все сказано. Правильное есть правильное, а только не правильное есть положительно неправильное. Каким образом между ними может затесаться какая-то середина, да еще – чур, чур – «золотая», то есть с претензией на какую-то еще большую, чем правильность, правоту? Дважды два четыре. Всякое отступление от правильного – чем бы ни оправдывалось – неправильно. Осуждены должны быть сами попытки какого бы то ни было такого оправдания неправильного. Не субъективные мечтания о каком-то «добром плоде» поступка, а неукоснительность в правильном, в долге, законе-для-всех – то есть ригоризм – это идеал моральности и есть. Требования морали по сути своей абсолютны и другими быть не могут: ведь, если знаешь наверное, что в данной ситуации сделать хорошо – какой поступок даст «добрый плод» – то, с точки зрения максималиста, тем самым и знаешь, что тебе в данной ситуации делать надлежит. Вопросы выгоды, удобства, затрат – тут просто ни при чем. Не можем же мы сказать: «я не против поступить честно, но выгоднее поступить иначе, и потому я поступаю нечестно»! – Так, если действительно видишь наилучшее решение, следует забыть не только о затратах морального поступка, но даже о всех известных моральных правилах – этих ориентирах для морально незрячих; «всякое дерево, не приносящее плода доброго» – «срубают и бросают в огонь». «Срубить и бросить в огонь», таким образом, следует любые формальности, хотя бы они и назывались богопослушностью, праведностью или моралью, когда они становятся на пути реального добра человеку. Максимализм перешагивает моральные правила, как нечто формализованное, тем более он презирает – а то и ненавидит упорство в них, ригоризм. Он имеет в виду «добрый плод», а этот последний приходится искать «по месту», без правил, ситуативно.
…Интересно, что именно принципиальная несоотнесенность моральных правил ригориста с чьей-либо реальной пользой – является и предметом его особой гордости, и доказательством, для него, «божественного» происхождения его морали. Это его пафос. …Любопытно, что установка на дух морального поступка, а не на букву – то есть установка Христа на «добрый плод» (реальную пользу кому-то) – именуется некоторыми… утилитаризмом!
(«Слепые вожди слепых»!.. Каким морально тупым надо быть, чтобы не различать свою пользу от вообще пользы, пользы другого! Как будто не различать корысть и добро. Тут и Христос, как видим, попадает в «презренные утилитаристы».)
Итак для ригориста мораль, как для нормативиста – это кодекс сакральных моральных правил; моральность – приверженность этому кодексу. Предел которой положить может только моральное небрежение.
И вот – первая и коренная ошибка ригоризма. Сакрализовать правило – сакрализовать его букву. Но слишком хорошо известно, что буквальность в правилах, или формализм – вполне позволяет насиловать их дух. Создается впечатление, что именно о духе моральных правил ригоризм ничего не желает знать. Ведь то, что моральная установка должна быть выше для нас, чем соображения личной выгоды, – слишком ясно; об этом и говорить нечего. Это называется просто моральностью. Но для ригоризма любое моральное правило, как абсолютизированный алгоритм морального поведения, должен стать выше не только материальной выгоды, но и всего более важного, такого, пожертвовать чем было бы уже несправедливо; больше того, моральное правило для ригориста важнее и моральной задачи – как бы выше самой морали! То есть в конце концов неважны не только личные издержки ригористически-морального поступка, но даже и то, зло выходит из поступка или добро. Правильность поступка оправдывает даже вред от него.
Ригоризм ничего не желает знать о «добром плоде» поступков, о котором только и заботился Христос. Знаменитая пафосная формула ригоризма – «делай, что должно, и будь что будет»! (Впрочем, этой установке есть и основания: что будет, того мы знать все равно до конца не можем...)
Если же думать о «добром плоде» заказано, то этим предполагается, конечно, что для ригоризма ничего не оправдывают и «добрые намерения» (с какими могут преступать правила). Только те намерения и могут считаться моральными, которые отражают чистое послушание моральным правилам ради них самих (что называется «чувство долга» или «категорический императив»). Другие – подозрительны. «Дорога в ад вымощена благими намерениями!»
Итак для максималиста – как ситуативиста – мораль не исчерпывается даже всей суммой правил морали, которые, как всем уже давно известно, легко можно обходить, нисколько не отклоняясь от их буквы, и даже добиваясь явно злого – то есть аморального – результата. Настоящую моральную ценность имеет лишь дух морального поступка. Этот дух – установка на его реальный добрый плод, – то есть на то, что имеет реальную ценность для чьей-то живой души.
Тут нужно уточнить: нельзя сказать – только на сам фактический добрый плод, поскольку таковой вообще не полностью в наших руках. «Делай, что должно, и пусть будет, что будет» – может толковаться, по-ситуативистски, и так: делай все хорошее, что от тебя зависит, хотя бы «окружающая среда» вовсе этому не способствовала и результат твоих дел был вовсе не гарантирован. Так сказать, не нужно «по-волчьи выть» (действовать), если и «жить с волками». Однако эта формула, «делай что должно…», не может толковаться как «…хотя бы и можно было предположить, что в результате поступка выйдет скорее всего только зло».
Поскольку же результаты поступков не полностью в наших руках – и в той мере, в какой привходящие обстоятельства действительно не могли быть нами предусмотрены – судить о моральности этих поступков можно, в частности, по искренности доброго намерения в них. То есть, дух морального поступка (моральный импульс, доброе намерение), может быть в некотором отношении важнее даже реального доброго плода! – Замечу, что первым ценить доброе намерение в поступке выше фактической пользы от него («две лепты» вдовы против богатых приношений), и ради доброго импульса прощать даже явные и неполезные никому излишества, вроде омовения дорогим миром ног божественного гостя, прощать и, судя единственно по внутреннему расположению виноватого, даже настоящее зло (и блудницу, и мытаря, и разбойника) – кажется, научился Христос! И в этом уже – характерная черта максимализма Христа.
Лишь в одном случае искреннее доброе намерение поступка, даже и не достигшего цели, и даже, возможно, исходно ошибочного, может цениться так высоко, как ценил его Христос. Именно в том случае, когда индивидуальная нравственность отождествляется с добротой. (В более обычном случае доброта признается лишь одним из скорее положительных, но отнюдь не абсолютно, моральных свойств, а абсолютно положительным свойством считается – чувство долга. То есть индивидуальная нравственность в этом обычном случае мыслится еще архаично, по-нормативистски.)
…По сути, сводить мораль к правилам, к нормам, – не что иное, как глупость. Потому что именно глупость, по самому точному определению своему, не видит и видеть не желает сути и внутреннего, не чует задачи никакого дела, за которое берется, а берет лишь внешнее и форму и служит только им. Хуже того, в данном случае это – злая глупость, потому что не догадаться о собственной задаче морали может лишь – ну совсем злой человек. За этим типом моральности – узнается дикарь… – Однако именно такая традиция морали еще отождествляется в большинстве умов с моралью вообще. А ее логическая несообразность – составляет источник вдохновения для философов-этиков… …Можно представить, и иногда что-то похожее наблюдается, максимализм другого рода – такой, который может совершенно не признавать ценности доброго намерения, но только – фактический результат: была польза или нет? Это, конечно, позиция очень глупых или психически неразвитых людей, например детей. Такой максимализм – если воспринять его всерьез – может безоговорочно согласиться с нормативизмом в его тезисе «дорога в ад вымощена благими намерениями!»
(Тут вспоминается характерное детское: «тебя просили?..» То есть: ты будешь хорош, если будешь делать для меня то, что мне понадобится. А делаешь что-то другое, что мне не угодило – ты плох.)
Такой максимализм чем-то сродни ригоризму: видимо, слепотой ко всему внутреннему, протекающему в душе другого и не видимому на глаз. Как если б мораль не коренилась «внутри нас» и вполне равнялась внешней пользе.
«Цель не оправдывает (дурных) средств».
То есть никакая задача, в том числе «сделать как лучше» (моральная), не оправдывает нарушения наперед заданных универсальных моральных норм. Это – позиция нормативиста, как уже было сказано, а позиция нормативиста крайнего, именно ригориста, выражается так: даже смысл, «дух» морального правила не оправдывает нарушения его формы, «буквы» . Здесь я хочу заметить следующее: законченному ригористу эта формула останется совершенно непонятной. Поскольку дух собственно морального правила – это для него никак не добрая забота о ближнем, а буква и есть. Как будто не имея никакого внутреннего импульса учитывать чувства и нужды ближнего (не имея сочувствия, доброты, «любви-агапе»), ригорист полагает мораль в чем-то совершенно не зависящем от добрых целей, и в своей морали – и чем она «чище», тем это явнее – он служит только «самой» морали… А уж что из этого выйдет… опасные же люди – те, кто никогда «не оправдывает целью средств»!
Так именно и получается, в частности, у Канта: само наличие живой «доброй склонности» (доброго намерения, толкающего к доброй цели) уже делает для него всякий добрый поступок внеморальным (а только лишь «легальным», похожим на моральный). Не годится – «любовь» (то самое, на что уповал Христос). Поступок беспримесно моральный должен мотивироваться одной чистой приверженностью долгу, «категорическрму императиву» (моральному закону, который «свят»), и, желательно – «любви же не имея»! То есть по определению он может быть только формальным!* – Не становится ли страшно?..
Но, конечно же, еще большая и куда более масштабная ошибка (ее масштаб – гуманитарные катастрофы), – обратная: оправдывать любые свои деяния, наперед, одним только «добрым намерением» (то есть субъективным убеждением, что так-то и так-то будет для другого или для всех лучше). «Цель оправдывает средства». Это – то, что называется еще бескомпромиссностью, или фанатизмом, или еще, с некоторых пор, «большевизмом». Фанатизм – это, так сказать, максимализм избирательный. Предполагаемое добро он учитывает, реальное зло, чинимое ради него – нет. Он есть, таким образом, одно из уродливых воплощений, точнее извращений максимализма. Надо заметить, что в нем максимализм по сути порывает с ситуативизмом, позволяя себе – разумеется из «лучших» и «высших» соображений – не видеть чего-то в упор…
В очередной раз подчеркну, что максимализм достойный (честный ситуативизм) сам собой желает, напротив сказанному, быть максимально зрячим, чувствительным к добру и злу везде и всегда. Обычно, или чаще всего, он перешагивает лишь правила как таковые, то есть только в тех случаях, когда правила становятся на пути явного добра (такого, которое каждый счел бы добром для себя), а само их нарушение не влечет прямого зла (тоже понятному каждому по себе). Разумеется также, сам подобный максимализм не может быть терпимым к случаям, когда «дурные средства» (перешагивание моральных правил) означают реальное зло! Больше того: если к выбору из двух зол – реально дурное средство или отказ от много большей предположительно доброй цели – ничто нас не вынуждает, если нет явной коллизии, которая бы не оставляла нам возможности отказаться от этого тяжелого выбора, – тогда сам максимализм должен заставить нас воздержаться от «дурных средств».
А что, вообще, может сдержать нормативизм в его естественном дрейфе к ригоризму? Если только это не будут какие-то уступки ситуативизму (каковые, на практике и к счастью, в обычном случае и наблюдаются) – уступки, в которых нормативист как правило и не отдает себе отчета?
Думаю, что вне уступок ситуативизму нормативизм, в этом его продвижении к ригоризму – не сдерживает принципиально ничто.
Почитайте Канта – он прямо говорит: «…для учения о нравственности вообще очень важно не допускать насколько возможно никакой моральной середины ни в поступках (adiaphora), ни в человеческих характерах, так как при такой двойственности всем максимам грозит опасность утратить определенность и устойчивость. Тех, кто придерживается такого строгого образа мыслей, называют ригористами (имя, которое должно заключать в себе порицание, а на самом деле есть похвала)…» («Религия в пределах только разума»). Как будто «определенность и устойчивость» суть первое и самоочевидное достоинство моральных максим, – тогда как с точки зрения ситуативистской этики в них-то и состоит их главный возможный порок: максимы эти перестают исполнять роль приблизительных ориентиров к моральному решению, в каковой только и могут быть полезны, и препятствуют живому точному реагированию на конкретные живые нужды. – В своем ригоризме Кант заходит вплоть до уже упомянутого выше пресловутого и одиозного утверждения, что «лгать» не следует и в том случае, когда сказанная правда означает предательство! (Его собственный пример – самый яркий и откровенный: если у вас в доме прячется несчастный, которого ищет «злоумышленник», то и «злоумышленнику» на его прямой вопрос к вам, не у вас ли он укрывается, следует ответить правду! [«О мнимом праве лгать из человеколюбия»]. То есть, беря пример нам наиболее близкий, «честно» – выдавать беглых евреев гестаповцам…)
Итак получается либо то, что, чем морально усерднее человек, придерживающийся нормативной этики, тем более он должен быть ригористичен – либо, что (если мы все-таки не хотим уравнивать, например, предательство и честность) его может удержать от ригоризма лишь… спасительная мера морального небрежения. Поскольку элементарный здравый смысл и естественная человечность – когда только они и способны скорректировать формальную тупость («суровость») закона – могут, у нормативиста, проникнуть лишь в эту недостойную лазейку…
(Возвращаясь еще к удивительному и обескураживающему феномену Канта. – Тот факт, что для него моральный закон – уже не то, что предлагается каким-то божественным авторитетом в качестве такового, а то, что каждый человек сам, по своему разумению, предложил бы к исполнению для всех остальных [«поступай согласно той максиме, относительно которой мог бы пожелать, чтобы она стала всеобщим законом»] – не делает его в меньшей степени ригористом. Скорее даже напротив. Человека, видящего нравственность в послушании божеству или всякому данному закону, извиняет его первобытная наивность, духовный примитивизм. Такой лучше пусть будет ригористом, ибо самостоятельное мышление доведет его только до корысти или до глупости. Но что можно сказать о человеке, уже способном самостоятельно искать во всякой ситуации наилучшее моральное решение, но озабоченного все-таки не этим, а изощряющегося в представлениях, какое бы можно было сочинить на этот случай правило, понятное видимо и примитиву – чтобы затем самому подчиниться этому правилу для примитива, а не зову добра?.. – Да, это уж – ригоризм запредельный, который нельзя даже извинить наивностью…
В «Заметках о фарисействе Канта» я все это уже обсуждал. Там же я выдвинул вполне праздное психологическое предложение, что сам Кант скорее всего никого бы никакому злоумышленнику не выдал, но только счел бы своим нравственным долгом констатировать: я был неправ!)
Еще об этом. Что может сдержать ситуативизм или максимализм в их скатывании к описанному выше злу фанатизма, «большевизма» и т.д.? Да, ситуативизм, в своих решениях моральных задач, хочет видеть во всякой моральной ситуации все, что в ней реально заключается, а не только лишь то, что может быть ограничено какими-то наперед заданными нормами, – и это толкает его к максимализму. Но это же самое, во многих случаях, должно и сдерживать его в этом продвижении. Можно сказать и так: сам максимализм, если и поскольку он добросовестен, не может себя не сдерживать. И дело тут даже не в какой-то, действительно сомнительной, «моральной середине». Существует многое, и довольно очевидное, в самой максимальной установке, что должно тормозить наше моральное рвение, не доводя ситуативизм до «максимализма» дурного (о «святом» максимализме зайдет речь дальше), и в частности до принципиального «оправдания целей средствами».
Попробую дать хоть краткий список этих ограничителей.
• Мы не вполне можем знать, что именно составит благо другого и других (кроме слишком очевидных вещей), и постольку не должны своими благодеяниями навязывать никому – ни ближнему, ни обществу – свое видение блага. «Непричинение добра насилием» .
• Мы должны уважать личность ближнего, его свободу (которая есть в числе прочего свобода ошибиться), и помнить, что всякое «причинение добра» есть до некоторой степени вмешательство, вторжение в личное. Да, иногда – ситуативно – бывает потребно и самое болезненное хирургическое вмешательство! – но всегда – даже и в самых мягких случаях – вмешательство должно быть достаточно оправданным.
Вообще психологизм, без которого ситуативизму не обойтись – вещь тонкая, требующая таланта; но таланта нельзя все-таки требовать. «Услужливый дурак опаснее врага». И потом, чтобы поступить верно, надо понимать нужды другого, а для этого надо понимать его самого – но не переходя ту меру понимания, которая им самим воспринималась бы как желательная. «Правильный» максимализм не упустит и требования деликатности: внимание нужно, но не пристальное, не слежка; понимать чужую душу нужно, но не так, чтобы в нее лезть. Не вернее ли для этого понимания – ограничиваться той информацией, которую сам «подследственный» не скрывает? И только исходя из этого действовать? В большинстве случаев – того, что только необходимо, окажется и достаточно. Это похоже на формальный подход, но это – только максимально стремящийся к адекватности ситуативизм. (Увы, даже формальный подход действительно может оказаться предпочтительнее неловкого и самоуверенного ситуативизма.) Ситуативно определить «необходимое и достаточное» – задача, может быть, иной раз потруднее, чем решиться на крупное благодеяние, на жертву! И все же надо определять их ситуативно, потому что бывают критические случаи, когда перешагивать формально достаточное все-таки абсолютно необходимо.
• Даже просто «обязать благодарностью» – уже «грех» всякого доброго вмешательства. В обычных (некритических) случаях, как сказано, человек независимый хочет от других, в моральном смысле, только справедливого и ничего более.
• Обстоятельства, всегда соавторствующие с любым нашим намерением, даже и вправду добрым – не в нашей власти, и вот еще фундаментальное «обстоятельство», оглядка на которое необходима безусловно. Последствия всякого поступка уходят в море неопределенности – и оттого наши лучшие намерения не смеют быть слишком самоуверенными. Безответственность никак не может быть добродетелью. Всякий поступок – риск; но намерение, от которого есть возможность воздержаться, не оправдывает риск, если зло в случае провала превышает то добро, которое имеет в виду намерение.
• Также и полная истина никому не видна, в лучшем случае – более точный на данную минуту, чем у многих других, ее проект. И это тоже должно быть непременно учитываемо. Понимание этого тоже должно задушить всякий «дурной» максимализм еще в зародыше – еще в намерении.
Ну и т.д.
Стало быть, во всех подобных случаях – чаще всего это случаи неопределенности, или «замешанные» на неопределенности – следует посчитаться и с правилами, обычными нормами, этими ориентирами для слепых. Они ведь хоть как-то, но работают. «Не уверен – не обгоняй», и «в первую очередь не навреди». Максимализм не должен принуждать нас к доброму результату – а на самом-то деле следовать тому, что нам субъективно кажется лучше – во что бы то ни стало, «бескомпромиссно». Если результат этот все-таки сомнителен или явно затратен (что тоже значит сомнителен) – это значило бы пресловутое «оправдание цели средствами». Цель наших действий должна слишком надежно оправдывать сама себя, прежде чем «оправдать средства». А кроме того, в любом случае употребленные средства войдут в результат этих действий, как (сравнение из Дж. Флетчера) – масло в пирог… вам понравится, если там будет прогорклое масло?.. а может быть, таракан?.. И можно ли этого не учитывать?. .
Вообще воля к действию, как уже давно установлено, парализуется рассудком, взвешивающим за и против. Тем более, действительно добрая воля не станет переть напролом; когда максимализм позволяет себе быть слепым к каким-то «но» (а не с болью и тысячу раз взвесив за и против, и только когда выбор необходим), он – хуже чем ошибается, он – великое, даже «максимальное» зло. Потому – максимальное зло, что тут он теряет всякий принцип для самоограничения в дурном, ему «все позволено». В конце я к этому еще вернусь.
Ригоризм предстает нам в трех видах: щепетильность (мелочность), формализм (бездушие), и фарисейство (откровенное обращение буквы морального правила против его духа) .
Щепетильность. – Если святым во всяком моральном правиле признать не ту моральную задачу, которую оно призвано помочь решить, а само это правило, – то различить важное от неважного, существенное от ничтожного в его применениях становится невозможно. В священной букве морального правила все становится одинаково священно, «мелочей» не существует. Игнорируется суть – утерян и масштаб. Только такая утрата масштаба, указывающая на утрату понимания истинной задачи морального поступка, и должна называться щепетильностью, «моральной мелочностью» .
Конечно, скажем, верно правило, что нельзя брать чужого – вообще нельзя, ни много, ни мало. И, наверное также, что, «кто в малом неверен», окажется «неверен и во многом». Если человеку ничего не стоит стащить рубль, то и более крупные суммы лучше держать от него под замком. «Не слишком щепетильный» – звучит подозрительно. Ибо, если мораль не вошла у человека в привычку, в рефлекс, значит, скорее всего, что ее нет у него и в сознании. Известный (ограниченный и рефлекторный) ригоризм приличному человеку бывает свойствен. – И все же иная малость уходит за пределы чувствительности, разрешающей способности глаза; а иная – в ином случае – просто должна быть отброшена, умом и сердцем, во имя чего-то более существенного! Принцип, по которому можно различить такую малость, прост: если твоя моральная щепетильность больше «напрягает» других, чем тебя самого, то в ней следует остановиться; настаивать на ней – мелочный и вредный ригоризм.
Максимализм и щепетильность. – Максимализм, как будто, внимателен к мелочам (что так страстно проповедовал Христос: «истинно, истинно говорю вам, ни одна йота не прейдет из закона, пока не исполнится все…»). Но дело тут не в том, что для такого максимализма не существует различия между важным и менее важным, не существует «мелочей», – скорее напротив. Для кого существует важное, тот сумеет отличить его от другого, тоже важного, но все-таки менее важного, такого, чем в данной ситуации необходимо пожертвовать. Сам Христос то и дело демонстрировал пренебрежение неважным (менее важным), каковым, кстати, для него всегда было благоговейное ригористическое соблюдение святых формальностей. «Мелочи», как видим, для максимализма существуют: это формальности. В том числе и обрядовые, религиозные. – Внимание же к малому, к «йоте», определяется здесь обстоятельством особого рода: дело в том, что малое может выражать нечто главное. Фактически ничтожное дурное может быть не менее дурным по духу, по внутреннему значению, чем фактически большое дурное; для Бога, читающего в душах (или для совести), скрытого нет, а значит фактическая малость греха сама по себе еще не служит извинением. Так сказать, состояние совести важнее. Обозвать брата своего «рака» (дурак) по факту может быть и не столь ужасно, как, скажем, кого-то ударить, но ведь сам смысл морали – это как раз добрые отношения, любовь к ближнему; если настроен на божье, «пойди и примирись прежде с братом твоим»; «любви же не имея», нет и подлинного мотива морали, и самой морали, но лишь лицемерие, «кимвал бряцающий»… (Замечу: коль нужно мириться, то и сказанное «рака» имеется в виду как сказанное слишком всерьез, как вражда реальная.) Все это, пожалуй, не мелочность, не щепетильность, это – напротив – именно готовность взглянуть на поступки «по большому счету», в их настоящем масштабе! – Так или иначе, максимализм входит и в некоторые «мелочи», и в этом он бывает формально схож с ригоризмом. Но и только в этом.
Формализм – это, кажется, наиболее близкий синоним ригоризма; можно сказать, что ригоризм – это формализм упорный и страстный. Что выражается в его дотошности и принципиальной готовности игнорировать любые обстоятельства, способные помешать «правильному» решению, включая такие из этих обстоятельств, как бессмысленность, возможность фактического вреда ближнему или даже неизбежное обретение результатов, обратных как будто бы искомым.
«Страстный формализм» – звучит странно, но именно в этом – разгадка ригоризма. Зачем быть страстным в формальном? Можно ли сделать что-то более правильно, чем просто правильно? К тому же страсть, как будто, есть именно то, чего все формальное желает избежать. В том и дело. Формализм желает избежать живого отношения к жизни, которое ведь причиняет боль, и когда это живое слишком настаивает на себе – например, когда терзает сострадание или грызет совесть – он и сам становится страстным. Нормативизм «сносит» в ригоризм.
Что значит в обиходном языке – сделать что-то «формально»? Это значит: заботясь не о результате, а только о том, чтобы нельзя было сказать: ты этого не сделал. Это – способ отлынивания от должного. А «страстное» отлынивание начинается тогда, когда отлынивать приходится не от чужих общих требований, защищать свою косность не от посторонних глаз и языков, а – от собственной совести, которой не желаешь уступить своего душевного покоя. Тут уж потребна настоящая систематическая и страстная самооборона, потребна – война.
Совесть, видимо, слишком тревожит ригориста, слишком настырно твердит ему, что формального в добром недостаточно, но уступить совести он ни за что не хочет или не может. Не в том даже дело, для него, что подчиняться ей слишком накладно (на издержки ригорист как раз идет с радостью), а в том, что – уже только слушать ее слишком больно. Ригоризм – это проявление беспокойной совести в черством, «бездушном» человеке: на призывы совести такой человек отвечает не делами совести, а удвоенным, утроенным, удесятеренным упорством в правильном лишь по форме.
Формализм. – Тем более для максимализма не может существовать бездушия, готовности соблюсти мораль по форме, отдать ей «должное», как дань мытарю или как жертву ревнивому всевышнему, а далее и по сути – «хоть трава не расти». Ситуативизм – это как раз то, что не формализм; так и ситуативисткий максимализм – это именно выход за пределы формально правильного в сторону лучшего, которому, как известно, пределов уже нет. Ситуативизм вообще требует много больше того, что может быть формально, по строгой справедливости, истребовано с каждого. Точное соблюдение правил, зацикливание на «долге» для него есть только – и это в лучшем случае – досадная задержка на пути к истинно доброму. В такой задержке, в формализме, он всегда подозревает и уклонение от истинно доброго… И даже бывает в этом прав!
Но что проблемно в максималистском продолжении ситуативизма – это что оно требует не просто «большего», чем формальное, а, по сути – всего. Именно этому посвящены все эти заметки о ситуативизме, но здесь надо обратить на особый аспект этой темы. – Ситуативизм «сносит» в максимализм – и не только в однозначно дурной, описанный выше, но и в проблемный «святой»… Если презреть всякую норму, сметается будто бы и рубеж, где следует притормозить в моральном рвении. Максимализм, причем не только явно недобросовестный максимализм разного рода «большевиков», но и «святой» максимализм самого Христа, так и полагает – рубежа нет! А где требуется все, там и прощать приходится все. Как «исполнить» – «до йоты», так и «прощать» – «до семижды семидесяти раз». Нет ничего более прекрасного и волнующего, чем Христовы «всетребовательность» и всепрощение! – но настрой этот, определенно можно сказать, непрактичен… «По жизни», приходится меньше ждать от человека (и от себя в частности), но и меньше спускать (не «подставлять вторую щеку»). Приходится где-то и останавливаться, несмотря на принципиальную неограниченность требования добра. Ибо силы человеческие все-таки остаются ограниченными; ибо ограничена сама возможность человеческого разума – судить, предвидеть и владеть истиной (конечно же, сам Христос, и это прямо принадлежит к сути его учения, понимал это извиняющее несовершенство нашей природы гениально глубоко и остро). Ибо, что тоже нельзя скидывать со счетов, сами справедливость и милосердие должны все-таки распространяться и на того, кто их проявляет – от каждого нельзя требовать готовности пойти на крест…
Ригоризм, под влиянием тревожащей совести, может упорно окапываться на одном и том же месте, стараясь ослепнуть все больше и больше к нетиповым реалиям, а может распространяться вширь, множа формальности, наслаивая инструкции на инструкции, пытаясь охватить формализмом всю живую жизнь. То есть, охватить жизнь самою нравственностью! Сие – «талмудизм». Если моральность не вправе оторваться от норм и, чем жестче их держится, тем лучше – тогда лучше, конечно, чтобы сами нормы были разработаны детальнее.
Действительно, в формальном праве такой подход уместен. Если, чтобы исключить всякий произвол вершащих суд (а произвол в правосудии есть наихудшее зло), необходимо строгое подчинение судящих каким-то наперед данным принципам – то лучше, конечно, чтобы принципы эти были разработаны максимально подробно.
Талмудизм – готовность нормативной этики входить в частности – хотя, может быть, по импульсу своему, и похвален (а в области формального права однозначно похвален), но все-таки по сути еще дальше уходит от ситуативизма, чем приближается к нему. Кстати, те редкие отрывки, те ситуации из реального Талмуда, с которыми я знакомился – действительно могли бы быть интересны как примеры решений моральных задач, точно как моральные заповеди – полезны как примерные ориентиры в их решении. Но ведь и те и другие подаются как непреложные законы, а не как ориентиры или примеры. Ситуативизм, в максимуме своем, тяготеет к конкретному уникальному (в противоположность типовому) решению каждой моральной задачи, а для этого нужна свобода искать этого решения; тогда как талмудизм так же боится такой свободы, как всякий формализм, и чтобы не согласиться с таковой – умножает и умножает правила, изгоняя свободу даже оттуда, где ее мог бы великодушно проморгать не слишком упертый нормативизм.
Трудно провести границу между формализмом и фарисейством, – таким ригоризмом, за которым уже прямо прозреваются тщеславие и корысть. Действительно: сами законы, в каждой моральной проблеме (если налицо именно проблема, а не просто трудность исполнения) – неизбежно сталкиваются в коллизиях, так что выбор между ними бывает необходим; какого-то из них послушаются, какого-то – ослушаются; и, если нельзя выбирать сознательно, взвешивая плюсы и минусы, зло меньшее и большее, риски и затраты – то выбор осуществится уже по иным законам – по темным законам подсознательного. Впустив туда, скорее всего, и тайное тщеславие, и тайную корысть…
Фарисейство, исторически – это формализм сакральный, религиозный; но иного формализма тогда, можно думать, не знали. Для ригористов-фарисеев, можно было быть богоугодным и тем самым моральным без всякой заботы о «плоде добром» этой морали. Для Христа эта их позиция должна была представляться не просто лицемерием, но и настоящим богохульством.
Отношение к фарисейству. – Самое отвратительное для максимализма по Христу – это кульминация формализма, сакральный формализм, самодовольный, тщеславный и высокомерный, именуемый (по названию многоуважаемой в свое время религиозной группировки) фарисейством. «Не человек для субботы, а суббота для человека» – не то морально, что угодно Богу, а то угодно Богу, что морально – вот убеждение Христа, противоположное фарисейскому. Именно то убеждение, которое и стоило ему жизни. – Фарисей в своем священном ригоризме служит не человеку, а Богу (божьей заповеди, правилу), человек же вполне может оказаться и жертвой его богоугодности. Здесь – простор для всего самого бесчеловечного. Становится возможным лицемерное «оцеживание комара» именно для того, чтобы безнаказанно и бессовестно «поглотить верблюда», святошество, направляемое во зло (зло человеку), систематическое обращение буквы морали против ее духа, – против добра. – Тут, в неприятии фарисейства, к максимализму претензий быть не может.
…Но вот чего Христос, кажется, еще не видел – это иезуитства (увы, от имени Иисус): «фарисейства без правил»… Когда богоугодностью стало возможно оправдывать зло даже без фильтра каких-то формальностей… Однако, чрезвычайно важно и следующее. –
Если ситуативная готовность ставить добрый плод поступка выше его формальной правильности перерождается в общий, также формальный принцип «цель оправдывает средства» – такой «максимализм», если только можно сравнивать – еще страшнее ригоризма. Когда, в соответствии с таким принципом, некая абстрактная политическая цель узкого круга лиц оправдывает для них конкретное насилие над людьми, это – большевизм. Речь о нем, в этом контексте, уже шла, но здесь – еще один частный, но очень характерный и важный вариант «большевизма»: некое странное подобие фарисейства. – Именно, если эта цель – заявляемая богоугодность, как у фарисеев, то получается нечто еще худшее фарисейства – или фарисейство наихудшее – «иезуитство»! Обычный фарисей, тот добивается бессовестных целей под прикрытием богоугодных правил – и все-таки знаешь, чего от него ожидать, по каким правилам он играет; иезуиту же, «присвоившему ключи уразумения» божественного и вертящему им по своему усмотрению, даже и правила – нипочем. «Иезуит» – фарисей неформальный, максимальный!

* Любопытна, в этом отношении, попытка самого Канта смягчить этот свой формализм. В статье о фарисействе Канта я приводил и эту цитату: «…Когда дело касается выполнения долга, а не просто представления о нем… то именно любовь, свободно включающая волю другого в свои максимы, необходимо дополняет несовершенство человеческой натуры и принуждает к тому, что разум предписывает в качестве закона. То, что человек не любит, он делает настолько убого, подчас уклоняясь с помощью софистических уловок от велений долга, что вряд ли можно представить себе последние в качестве мотива действия без одновременного вмешательства первых» [«Конец всего сущего»]. Сказано как будто замечательно. Но коренная нелепость ригоризма все-таки этим не устраняется. Ибо, если любовь к ближнему не есть моральное требование, то выходит, что поступок делает моральным на практике отнюдь не сама мораль!..

Не знаю, стоит ли здесь останавливаться на обычном возражении против возможности любви как морального требования – что, мол, любовь не может быть вообще никому предписана, ибо любить или не любить – не в нашей власти. – Разумеется, здесь имеется в виду не та любовь, когда некий А становится для некоего В дороже всех, но, если этот А не соблюдает определенных прав В на себя, то может быть им и убит. Имеется в виду сочувствующее понимание ближнего – которое и естественно в человечном человеке, и, если его не хватает, может быть и предписываемо.

Март 2012

 

Близко к теме:

Цель и средства  |   Святое и формальное  |  Политика и мораль  |  Коллизия  |  Этика Христа как «ситуативная этика» или совесть  |  Иерархия ценностей  |  Заметки о фарисействе Канта  |  "Summum jus, summa injuria"
  |  К психологии нравственности: этика злых и этика добрых

 

Рейтинг@Mail.ru


Сайт управляется системой uCoz