Формулы часть 3 из 5 Рейтинг@Mail.ru

 

Александр Круглов. Афоризмы, мысли, эссе

ФОРМУЛЫ

1  2  3  4  5  

Писатель осмысляет и расшифровывает свое чувство, которое само по себе всегда подлинно. Лжеписатель, напротив, зашифровывает какую-нибудь ходячую мысль, чтобы ее приняли за подлинное чувство. Новейший лжеписатель шифрует пустое место, создает шифры без разгадок.

Заинтересованный в том, чтобы его поняли, не станет изъясняться загадками.

Канцелярский язык – это язык, исключающий интонацию.
Этим вам дают почувствовать, что вы имеете дело не с людьми, а с машиной, которая сильнее вас.
Этим маскируют глупость, ибо зачем маскировать ум?

Национальные языки.
Сначала языки усложняются, за счет конкретностей, которые помогают удерживать в уме пробуждающуюся мысль, затем, по мере того как обиходное мышление набирает силу, эти конкретности начинают теряться.
Для более изощренного мышления, чем обиходное, удобнее поэтому языки в средней фазе развития, не растерявшие падежей, синонимов, способности словообразования, – не случайно наука предпочитала латынь ее современным вариантам. Хорошо в этом смысле немцам, хорошо нам, хуже других, кажется, англичанам.

Неоценимое достоинство языков, имеющих, как наш, высокий и простой варианты – эта изощренность, эта интонационность, это богатство – доставляет-таки одно психологическое неудобство: именно, способствует разделению самих «материй» на «высокие» и прочие, попроще, которыми живут.
И всякой попытки осмысления жизни приходится стесняться, как какой-то претензии на «высокое». А кому-то, должно быть, там легче забрасывать эти осмысления за облака, если они мешаются ему под руками.

Самоуглубление бессловесно – едва ли не бездумно.
Лучшие мысли, однако, возникают из этого небытия мысли.

Когда погружаешься в себя, себя забываешь.

Творчество - бодрствующее забытье. Сознательное прикасается к бездонному, уходящему в космос подсознательному, неведомо как отрешившись от себя, и то вдруг обретает язык.

Напряжение ума родит слова от слов – иначе это называется логикой, – но настоящая мысль – это слово, родившееся от ощущения.
Или же так: дедукция – слово, родившееся от слов – это мысль; интуиция – слово, родившееся от ощущения – это истина.

На многих примерах я убеждался, что умы, почему-либо малоспособные к напряжению, могут чудесно заявлять о себе в юморе: ведь юмор – раскрепощенность ассоциаций.

Мысли в нас, как металл в руде – уметь лишь его выплавлять, – и кто знает, кто из нас и насколько богат.

Жизнь опережает осмысление – чтобы оно настигало, уметь останавливаться.

Ночью мы «покинуты на нас самих» (Тютчев): это значит, на свою совесть.

Совесть – осознающее себя Я; осознающее, следовательно и судящее.

Совесть больше судит, чем направляет – она крепче «задним умом».

Рефлексия и потребность самооправдания.
Способность рефлексии выросла из потребности самооправдания. А может, наоборот, эта потребность определилась способностью к рефлексии – в любом случае они вместе.

Совесть – «со-ведение», «сопутствующее (Я) исследование» – в общем, то же, что рефлексия. Есть взгляд, что рефлексия – это нечистая совесть, – и он тоже не лишён основания.

Если нравственность предполагает внутреннюю правдивость, то самопостижение могло бы быть ее лучшим стражем. «Могло бы» – если бы всякая нравственность предполагала правдивость (обычная нравственность предпочитает ей послушание), и если бы самопостижение всегда было честным.

Внутренняя правдивость констатирует долг. Но бывает, что неисполнение долга покажется вдруг актом внутренней правдивости; бывает и так, что она действительно помогает преодолеть ложно понятый долг... Post factum, вынесет свое заключение совесть: в первом случае – «виновен», во втором – по мере совершенства суда – «виновен» или «виновен, но достоин снисхождения», а то и – «молодец!»

За совестью потому признаются права высшей судной инстанции в нас, что она нам не подчиняется.

Совесть неподкупна.
Это ее потрясающее свойство поневоле заставляет забывать о том, что и ей не открывается вся правда. Суда совести, например, у кого-то хватает лишь на правдивую констатацию прегрешения против господствующего предрассудка, – это замечали уже давно.

Совесть независимо, точно и без снисхождения применяет тот нравственный закон, который на самом деле исповедуешь – просвещенный, первобытный, или, кажется, какую-то компиляцию из того и другого.

Страх Божий: действительно, совесть имеет это стыдное родство со страхом.

...«Квазисовесть», как представление об осуждаемости совершенного, которая вполне естественно просыпается лишь тогда, когда реальна возможность обнаружения проступка и осуждения. – И преступнику засчитывается его «квазираскаяние», которого бы не было, не начнись следствие...

Стыд – позор: не было бы стыдно, не будь обозримо.

Что стало бы с настоящей совестью, если извлечь из нее всякий страх? Она превратилась бы в сочувствие.
Что стало бы со стыдом, если проделать с ним ту же операцию? Он превратился бы в достоинство.

Совесть выше стыда.

Сильнее ли «память сердца» – «памяти рассудка»?
Нерефлектирующий человек лишает себя прошлого, будто бы и «памяти сердца» тоже. Или она, эта память, сама навязывается ему по временам.

Осознание похоже на пробуждение.
Угрызения совести – протрезвление, или только похмелье.

Все, что в цепи воспоминаний заканчивается угрызениями, выбрасываешь из сознания, – так не надо красть у себя прошлое.
Помнить о времени, когда жизнью станут воспоминания.

Быть собой – привилегия, даруемая развитой совестью, как хороший сон – неотягощенной.

Просвещенная совесть; первобытная совесть...

Личность – образ совести.

Только измена своему моральному чувству есть измена себе. Если оно недостаточно, изменой себе кажется измена своим интересам или желаниям.

У каждого, конечно, есть долг и перед собой, но это нечто более сложное, чем курс на свое благополучие.
Долг перед собой: мы должны дать осуществиться своему хорошему.

Иногда нужно лишить себя всего, чтобы не изменить себе.

Давно замечено, что одних случайное преступление делает преступниками, других – праведниками.
От чего здоровая совесть мучится, чахлая умирает.

Право карает за дурное, совесть и за небрежение добрым.

Вопрос совести не в том, почему это плохо, а в том, почему это хорошо.

Мораль антиформальна: не разрешает много больше того, что не воспрещено.

Чаще всего нужно отдавать и то, чего не брал – одной честности мало.

Для большинства еще этика – вроде правил в игре, которую ведут все же ради очков, а не правил.
Для кого и того меньше: этикет.

Бывает, что самых отвратительных целей предпочитают достигать благопристойными средствами: тут средства оправдывают цель...

Оправдание цели средствами – распространеннейший вариант того, что называют сделками с совестью.

Скорее – моральные цели, чем моральные правила.

Всегда что-то подозрительное – за подчеркнутостью правил.

«Всякому безобразию свое приличие» – вся мораль иных простых душ.

Люди избегают самоотчетов и остаются детьми – кто по слабости, кто по трусости, кто из стыда перед раскрытием сокровенного, даже для самого себя.
В результате выходят – взрослые обычные дети, взрослые дурные дети, взрослые чистые дети.

Если не самокопание, то – в лучшем случае – наивный идеализм.

В наших достоинствах что-то вытекает из невозможности поступать иначе, и что-то – из желания поступать именно так. Первым определяется доброта, вторым – благородство.*

Если благородство – только одежда, а не плоть, то для одних все-таки одежда необходимая, как для других – показная, необязательная в важном деле, под которой - грязное белье...
Притом человек давно уже неспособен жить голым, так что «одежда» – почти его сущность.

...Характерное благородство, как потребность выплаты дани взамен живого служения.

«Донкихотство» – принятие стороны добра независимо от выгод и шансов его на победу – само добро!
И другое «донкихотство»: принятие стороны добра, будто не беспокоящееся о том, чтобы оно действительно в конце концов победило, – формализм, – зло!

Мораль служит – или составной частью души, или ее опорой, или вывеской.

Все настоящее в человеке – выговаривается едва не с каждым его словом.
Да и ненастоящее также – едва не с каждым словом проговаривается.

Если не чувствуешь, не поймешь, никакие наставления не восполнят отсутствующего – разве что стимулируют наличное.

В человеке нет частностей, всякое наблюдение – обобщение.

Говорить о свойствах другого вслух – как будто некрасиво: каждому естественно ощущать себя выше собственных свойств, и быть не властным над ними почти унизительно.
И потом, эти свойства можно ведь только подглядеть.

Характеры кажутся то ли типичными остановками, то ли типичными отклонениями на пути человека к выявлению настоящего своего Я; это выявление должно тогда означать преодоление любого характера.

Познавая Я, познают причины и следствия в том, что глубже причин и следствий – на рубежах божественного и механического.

В человеческом поведении все можно объяснить, но ничего предсказать.
(Есть этому интересные философские обоснования, но, может быть, это объясняется одной лишь не поддающейся учету многочисленностью определяющих причин. К примеру, с прогнозами погоды дело пока обстоит очень похоже.)

Того, что субъективно свобода воли существует – пусть даже угрызения бессмысленны, но мы их ощущаем – достаточно, чтобы строить эту субъективную науку, этику.

Наше Я – по ту сторону не только характера, но даже и души.

Душа принадлежит еще человеку, его Я – наполовину – Богу.

В характере – не копируется, а отражается душа, – иногда искаженно, иногда и перевернуто.

Надуманным называют то, что выглядит слишком простым и фантастичным одновременно. Так вот, в природе человека больше всего такого, чего не изложишь не думавшим об этом, не оставив у них впечатления надуманности.

Познаешь человека вообще – только через себя, а свои особенности – только через сравнение.

То осуждаешь что-то и что-то оправдываешь, пока не столкнешься с этим в себе, то оправдываешь или осуждаешь, пока не столкнешься с этим в других...

Придя в мир и поверив уже пожившим в нем, что все не так просто, сколько ума и смысла предположишь и разгадаешь даже, молодым человеком, в общепринятостях – пока не убедишься на практике, что за большинством из них просто глупость или просто зло.

Полезно представить себе, как бы ты ужился с собственным двойником.

...Между прочим, со своим двойником потому еще было бы трудно ужиться, что человек сплошь состоит из разных «больных мест», которые тем болезненнее, чем с ними бережнее, и которые по этой причине меньше ранят те, кто задевает их без опаски.

...С собой наедине бывает скучно, потому что себя знаешь, и страшно даже, потому что не знаешь еще себя. А то все меняется: убеждаешься в неведении и перестаешь скучать, и страх проходит, так как от него избавляет знание.

Вполне познать себя нельзя, конечно же, но можно вполне себя не познать. Все дело в векторе.

Познай себя: что это значит, понимаешь лишь по мере такого познания.

Себя для себя выявляют, – проявляют, как снимок в реактивах: смотрят неустанно, пока не начнет проступать это Я.
Неразвитый человек – снимок недопроявленный. Злой – в особенности.

Понятно, можно успеть столько в себе напортить, пока душа еще не проснется, что проснуться потом ей уже слишком страшно.
Известен и такой подвиг – раскаявшийся инквизитор.

Понять – значит простить.
Поэтому себе мы обычно прощаем, – но хорошо, если только поэтому.

Рефлексия помогает прощать себе, она же есть совесть – обвиняющая. Назовем ее чистилищем.

Больше всего склонности переделывать себя проявляешь в возрасте, когда еще не можешь себя понять.

Желание, свойственное лишь человеку – хотеть или не хотеть желать.

Доверять себе.
А что, если что-то в тебе недостойно доверия?
Воспитывать себя.
А что, если немудр ещё воспитатель?

Легче всего сглазить собственные установления.

Пытаешься создать себя, пока не начинаешь себя, в себе же, обнаруживать.
Но есть мученики, что так и делают себя – до конца.

«Человек есть не что иное, как то, чем он себя сделает».
Эту формулу экзистенциализма исповедуют люди в молодости, и только стопроцентные экстраверты и законченные истерики – всю жизнь.
У этих человеческих типов и правда существование как будто предшествует сущности.

То, что свои настоящие взгляды, как и желания, можно лишь обнаруживать, означает, между прочим, что они не являются только обоснованиями желаний. Но вот если взглядов нет, тогда за них действительно принимают и выдают объяснившиеся или принаряженные желания, – чаще всего какую-то корысть.

Общество достойных людей не нуждается в правлении, а можно сказать – достойные люди достойного правления не чувствуют.
Если взгляды должны царить над желаниями, то именно таким образом.

Взгляды сами суть, в особом смысле, желания. Одни хотят, чтобы побеждала сила, другие хотят, чтобы правда. Из последних каждый единственный должен уметь верить в себя, так как, поскольку вовне правда чаще терпит поражения, ей, согласно старому изречению, придется искать убежища «в его груди». – И кто не видел – остервенившихся против правды, – тех, кто совершил такое предательство и не пустил ее в себя.

В какой-то момент своего развития искренний человек вдруг убеждается, что «правды нет!» Но правда есть правда, так что это – развилка: отныне, человек будет либо против правды вместе со всеми, либо, хотя бы один, на ее стороне.

На что бы люди стали похожи, если бы каждый достиг своего идеала?

Склонность утверждаться в своих достоинствах тем больше, чем меньше понимания, в чем они вообще должны состоять.

...Есть еще возрастное – мучительное непризнание себя, сомнение в себе... По существу, это одержимость идеей стандарта – признание абсолютного авторитета довлеющего над тобой, абстрактного и безличного «другие». Болезнь эта разрешается двояко: «я – это я», или – «а "я" и не должно быть!»

Признавать себя – не значит признавать в себе все, и доброе и злое, – это значит в своих оценках добра и зла не доверять другим больше, чем себе.

«Нужно учиться различать зло и добро». – Та же задача, конкретнее: нужно учиться видеть, когда зло в тебе выдает себя за добро. А как это делать? – Думать...

«Comme il faut» – стоглавая гидра, поражающая, каждого изнутри, и академика, и философствующего сторожа-хиппи. Мещанин служит ей открыто, и потому в нем она никогда не достигает такой изощренности.

Врожденных достоинств еще мало, приобретенные вовсе ничего не значат.

Способность к осмыслению и углублению того, что вложила в каждого из нас природа – ценнейшее изо всех прирожденных качеств.

Рефлексия: понять – значит развить.

И вся подлинность и вся фальшь – в осмыслении. До него, может быть, только непосредственность – обожествляемая по той причине, что фальши больше. Но в ней мы не особо отличаемся от животных. Зато попробуйте-ка помешать ребенку обезьянничать... Детская непосредственность – если не просто неумение скрывать намерений – то миф, вроде «естественного человека».

Свою внутреннюю природу человек познает затем же, зачем и внешнюю, мир – чтобы не бояться ее, чтобы владеть ею, но главное – из ни к чему не сводимой потребности ее познавать.

«Доверяй, но проверяй» – лучшая позиция по отношению к своей натуре.

Нужно научиться видеть то в себе, чему можно доверять.

Те искушения, от которых считаешь себя застрахованным, при случае захватывают врасплох.
«И пусть никто не верит вполне победе над своею природой» (Бэкон).

Необъяснимое в поведении – чужом и собственном – там, вероятно, где пытались ущемить природу.

Натура, гонимая в дверь, возвращается в окно. Но «в двери» хоть знаешь, как ее встретить...

Если лицемерие – дистанция между провозглашаемым добром и неизбывным злом, то официальная религиозность должна ему только способствовать.

Добрая собака на цепи злая.

Выбор. – Вот одна из многих и многих категорий, под которой можно разуметь нечто полярно-разное. «Выбирать» себя из чуждого, внутреннего из внешнего, личностное из стадного – то есть не выбирать в прямом смысле, а отстаивать себя; либо же буквально – «выбирать», каким быть, то есть фактически от себя отрекаться. Притворяться...

Если себя для себя «выбираешь», те уж, ясно, ничего не ведаешь о себе подлинном. Какой еще возможен выбор, кроме – себя и не-себя.

Привыкший к самоосмыслению человек верит себе и верит в себя – но не бывает в себе уверен.

Верить кому-то (есть и такой смысл): верить в его искренность, в то, что он действительно так и чувствует, как говорит.

Боюсь, что слишком невинная душа устроена не так, что подсознание ее не отягощено ничем дурным, но так, что сознание ее не очень отягощено подсознанием.

Настоящее воспитание чувств в том состоит, чтобы перед судом совести уметь отдавать себе в них честный отчёт.

Мысли бесполезно что-либо воспрещать, как и чувству, но всем цензам должны быть подчинены замыслы.

Человек не отвечает за то, что он есть – он отвечает за свое поведение и еще за то, что считает верным. Здесь юридический взгляд, как это чаще всего оказывается, почти совпадает с гуманистическим.

Чувство невменяемо, мысль неподсудна.

Кто ни приходил к этой мысли, ощущал ее как открытие: доброе и злое – в сфере намерений.

Ларошфуко обнаружил не зло и не корыстность, а только моральную нейтральность страстей (что стало впоследствии азбукой).

Свобода Я – возможность определяться и так и иначе – кажется возможностью зла, сидящей в самой твоей натуре; но натура не имеет к этому отношения.
Разнородность желаний, свойственная нашей натуре – из коих некоторые ведут ко злу – кажется испорченностью самого Я, – которое не имеет к этому отношения.
Зло и добро появляются в их взаимодействии, в намерении.

Оправдывается ли зло – намерением? «Дорога в ад...»
Это все тот же вопрос о цели и средствах, в общим-то не имеющий смысла, но здесь его распутать легче.
Зло не оправдывается, но человек – оправдывается, если из его намерений в силу действительно непредвиденных обстоятельств вышло зло, – это одно.
Но главное, это что далеко не всякое намерение, провозглашаемое добрым – действительно доброе. Оправдывается ли зло намерением, которое в силу внутренней нечестности человека им самим признается за доброе?..

Констатациям, в отличие от рекомендаций, позволительна полная свобода.

В истинном эпикурейце не может не быть чего-то от стоика: «дух» учит «плоть», в общем-то, тому же, чему «плоть» и сама могла бы себя научить. Например, отказывать себе в удовольствиях стоит уж для того, чтобы они не приелись. Начни с одного или другого, «плоть» становится чище и приемлемее для «духа».

Быть выше своей природы – значит не опускаться до лжи против нее. Управлять ею по ее законам.

Искать адекватное духу, а не природе. Но не бороться, а именно мириться с ней: природа ведь не противостоит духу, а входит в него.

Следовать себе – это следовать тому, что сам считаешь достойным.

Первый признак неспособности осмыслить себя – недовольство всем, что имеешь.

«На свете счастья нет, – по Пушкину, – но есть покой и воля». Иначе, счастье – ложный идеал какого-то пришедшего извне блаженства, в угоду которому проходят мимо реального счастья – покоя, то есть согласия с собой, и воли, то есть возможности такого согласия.

«Счастье»? А за что нам на земле рай? И не стыдно ли было бы потреблять это блаженство посреди всех земных бед?

Все было в жизни хорошо, – писал поэт, – но «только этого мало» (рефреном). И хотя он, ясно, намекал на некую высшую жажду, в рефрене этом закономерно слышится что-то хищное.

Когда внутри пусто, хотят того, не знаю чего.

Соображение себе дороже – вот главный, распространеннейший и часто даже вполне годный эрзац морали.

Принято оправдывать дурное естеством, будто естество наше обязательно дурно.

Воспитанное противопоставляют естественному – вот главная ошибка.

Мне непонятно, почему первые фазы нашего развития считаются «естественнее» последующих; какой страх перед взрослением, очеловечением! Почему естественным не боятся признать только варварство, и каждый задействовавший свои мозговые клетки чуть глубже и шире своей непосредственной выгоды – клетки, подаренные нам тем же естеством – каждый таковой уж будто отпал от природы?..

Отчаялись в цивилизации, что она – не культура, и обожествили примитив: отказ от культуры.

Эгоизм в естестве, и альтруизм тоже.

Убеждению, что в человеке главное – корысть, способствует сама распространенная мораль, требующая от человека борьбы с собой, отречения от личного, равнения на какие-то образцы и т.п.
И если каждый, по мнению Шефтсбери, убежден подспудно «в реальности лучшего Я», то, надо сказать, все вокруг, даже религия (если не в особенности!), учит пренебрегать им.

Лучшее в человеке настолько бывает естественно, что уж не замечается.

Естественное не безобразно – это факт, да безобразное не естественно.

Добро – не то, что в конце концов нам полезно, а то скорее, чего нам в конце концов хочется.

Сама узда, наложенная на зло, заставляет человека забывать, что ему и без того зло противно. (Впрочем, противно зло не всем, так что узда эта, увы, необходима.)

Своих задатков не выбираешь, поэтому доброе – не в них, но оно всегда может заключить с ними приемлемый союз.

Человеку можно с какого-то момента жизни разучиться себя упрекать, но не раньше, чем он окончательно разучится гордиться собой.

«Делай, что хочешь».
Суть проста бесконечно: живи так, чтобы могли жить и другие, хотя бы уж потому, что желание этого в твоей же природе. Что сверх того – часто только хуже.

Из того, что существуют слепые или бессовестные, не следует, что зрение или совесть не в природе человека.

«Живи так, чтобы могли жить и другие».
Или же практическое – и косное: «живи, как другие»..

– А что, если все так?
– А все так никогда не поступят...
Ответ бессовестный, если бессовестен поступок. Вообще же, само общежитие человеческое построено на разделении функций.

Что же, все-таки, такого удивительного в нравственном законе? Есть этот закон и у животных!
Ах, да – раз у нас есть соображение, то оно, конечно же, должно употребить всего себя на то, чтобы этот закон обойти. Но почему? Вот уж поистине удивительное убеждение...

Почему нельзя, чтобы было все позволено? Чего мы тогда натворим, чего мы так боимся? Неужели действительно только и ждем позволения, чтобы наделать гадостей?
Понимаю: мы боимся не за себя...

Духовное – это важное бескорыстно (все прекрасное в человеке, но и некоторое ужасное также...).
Тот, для кого религиозность или патриотизм – единственные доступные варианты духовности, еще очень мало духовен. А иные религиозность или патриотизм оставляют о простой бездуховности только мечтать...

Любое светлое дело можно заподозрить в какой-то корысти, и собственные дела, может быть, даже больше всего, – и все же бескорыстие есть, пока в него веришь и хочешь, чтобы оно было.

Самое лучшее в нас всегда открыто для самых дурных истолкований.

Корыстное и бескорыстное в человеке неразлучны – они и питают, и ограничивают, и воспитывают друг друга, как тело и душа, – если только душа в этом союзе лидирует.

Бывает, что корыстное – плоть, но бескорыстное – дух иных хороших дел.
Привыкли думать, что бывает только наоборот.

Если невозможно вполне освободиться от корысти в себе, значит ли это, что бескорыстия не существует? Дух не может освободиться от плоти, зато может ее побеждать.

Нужно научиться жить со своей корыстностью в мире – так, чтобы она ничем не грозила бы бескорыстию.

Если бы сочувствие хотя бы побеждало лень, да чуть-чуть обостряло сообразительность – сумма добра в мире утроилась бы» если не удесятерилась; и пусть оно будет похоже на обоюдовыгодные сделки – прекрасно! Разве так уж приятно греться в чьей-нибудь «последней рубашке»?

«На тебе, убоже, что нам негоже».
Как мало люди получают друг от друга добра, и все же не забывают следить за тем, чтобы оно дорого стало дающему.

На самом деле мы редко нуждаемся в жертвах. Пусть бы каждый не упускал возможности сделать добро тогда, когда для этого достаточно ударить пальцем о палец – ничего больше не надо!

Давайте окажем друг другу все услуги, которые нам ничего не стоят, и потом будем говорить о жертвах.
(А разговор будет сложный. Вот кто-то хочет для себя жертв – значит он их вряд ли заслуживает; вот человек приносит жертву, но если он так ее и осмысляет – он пожалеет о том и облагодетельствованного заставит пожалеть...)

Чье-то бескорыстие – условно, и чья-то условна корысть.

Мы не корыстны, если за добрые отношения хотим взаимности. Вот что нам нужно: взаимная бескорыстность.

Своих самых бескорыстных поступков мы не замечаем, как Баальшем не заметил, что постился слишком сурово – но, в том числе, бескорыстно злых точно так же.

В злом поступке ищут корысти, как оправдания.

«Рыбка, где глубже, человек – где лучше»: всегда в оправдание подлости.

Корысть – это принцип беспринципных.

Способность преданно служить своей корысти, вот – загадка.
Столько у каждого человека целей и пристрастий, и жизнь предлагает каждому столько головоломных задач, что кажется, самому мерзкому человеку должно случаться сбрасывать ее со счетов.

Убеждение подлеца – корысть, убеждение раба – трусость.

Корыстность может быть личной, семейной или кастовой. Первое признают законным, второе – похвальным, третье – священным...

Любое убеждение вынуждено закрывать на что-то, противоречащее ему, глаза, и корысть – убеждение наиболее слепое.

В лучшем смысле принципиальностью называется всего лишь невозведение в принцип корысти.
Или, вообще – потребность морального обоснования собственных поступков.

«Исключая эмоции узко индивидуальные, зависящие от непосредственной реакции организма, у первобытных людей нет ничего более «социализированного», чем эмоции» (Л. Леви-Брюль).

Долг чувствуют и в отношении своих эмоций, не только поступков. – Что бывает прекрасно, бывает нелепо, бывает и отвратительно.

Настоящий примитивизм – еще больше в неумении чувствовать по-своему, чем в неумении мыслить по- своему.
(К нынешнему культу примитива в искусстве.)

В своей приверженности моде человек вполне первобытен.

О вкусах спорит – точнее, нормирует их – варвар в нас.

Снобизм: всего лишь «варваризм», если можно так выразиться.

Примитивная этика, как примитивная эстетика – всего лишь комплекс «социализированных эмоций»; все индивидуальное свелось бы здесь к самой беспощадной корыстности.
«Чем сильнее коллективное нормирование человека, тем больше его индивидуальная имморальность» (К.-Г. Юнг).

Одни следует должному даже там, где критерием может быть лишь приятное, как другие приятному – там, где критерием может быть лишь должное.

Вкусом называют умение ощущать принятое, как приятное.

Чувство красоты находится в таком отношении ко вкусу, в каком способность – к осведомленности.*

Вкус, в примитивном сознании, это понятие квазинравственное: это эмоции по долгу.

Монархист, предлагавший всех мужчин одеть в мундиры, о женских нарядах закономерно мыслил следующее: «... благопристойность наряда – безошибочный этометр».
Какая уж там добродетель – «в рубище»!

Эстетика дикаря еще не выделилась из этики.
Добру здесь еще непозволено быть реальным добром, красоте – красотою, об истине же и речи нет.

Этика – касается всех, эстетика – касается одного, – но как уже говорилось, варвара касается именно то, что никого не касается.

В наше время еще редко кого удержишь от злого дела замечанием, что оно жестоко или несправедливо; и вот пугают, что оно некрасиво...

Дикарская первобытная слиянность этики и эстетики выражается, между прочим, и в том, что категория дурного не считается полностью совпадающей с категорией вредного.

Эстетическая мораль давно осуждена, только мало кто видит, что традиционная мораль – то же, что эстетическая.
Ритуал есть этико-эстетическое.

Вкус художника – да и вообще вкус, в лучшем смысле – это наличие собственного отношения.*

Не иметь вкуса – значит не знать, что тебе нравится. Полагают, будто это значит – не знать, что должно нравиться...

Вкус, понятно, может развиваться – как и совесть, – но можно иметь лишь свой собственный вкус и свою собственную совесть, либо вовсе их не иметь.

И строгий вкус – сдержанность, подменяющая определенное отношение – и полное отсутствие чувства меры бывают одинаково близки к безвкусице.

Если вкуса нет, вернее всего выручает строгий вкус.

Несвойственное – всегда поклажа, как бы ни было великолепно, – поэтому утомление делает вкус привередливым.

Хороший тон слагается всего лишь из чувства моды и чувства меры.

Чувство меры – детектор лжи, но не указатель пути к истине.

Чувство меры – суррогат подлинности.

По аналогии со здравым смыслом, вкус – это здравое чувство. Но толкуют здравость как общепринятость, и оба понятия, и вкус и здравый смысл, сводят к своей противоположности.

Духовная жизнь для вас – «личная» или «общественная»?..

И для убежденных приспособленцев и для убежденных раскольников, духовная жизнь – это только социальная жизнь.

Ни одна идея не станет для большинства людей фактом их внутренней жизни, если не стала или не имеет, с их точки зрения, шансов стать фактом жизни социальной. Публике нужно публичное. Сама истина не получила бы здесь, я уверен, никаких преимуществ.

Затеряна ли, для большинства, истина в куче похожих на истины заблуждений – или чем-то говорит сама за себя? - Для большинства, затеряна.

То и дело объявляется устаревшим и вышедшим из употребления то, ценность чего непреходяща; золото и медь в куче...

Пусть внешнее становится иногда содержанием внутренней жизни, но не смыслом ее и не целью.

Читают обычно – либо для того, чтобы знать всем уже известное, либо для того, чтобы знать неизвестное еще никому, но редко дня того, чтобы узнать то, что автор хотел донести.

Читают по-настоящему только в детстве и юности.

Может ли получать общественный резонанс книга, призывающая каждого жить своим умом?

Самая пошлая форма «социализации» мысли – превращение ее в службу, где оправдание деятельности и ответственность за нее несет соответствующее начальство. Самая высокая – обращение ее на службу принципам.
Но настоящее мышление не может состоять ни на какой службе.

Посредственность – не количественное определение, а качественное: это такая коллективная философия.

Среда одних созидает, на других опирается, но лучшие в нее просто не вписываются.

Нельзя мыслить скромно – давно известный факт. Если, чтобы оспаривать гениев, нужно быть гением самому – придется признавать это хотя бы в качестве рабочей гипотезы.

Мелкие победы мысли над общим мнением, если они не по всему фронту, все равно приходится отдавать.

Уединение – алкоголь, опьянение души собою. – Тяжелое или радостное – у кого как, когда как.

Чего нужно немного, нужно непременно – как соли. Нелюдимы со стажем хороню знают, насколько им необходимо общение, общительные – уединение.

Больше доверяю тем писателям, кто пишет лежа; писание – труд, но не работа и тем более не речь с кафедры.

Люди внешнего склада претендуют обычно на здравый, внутреннего – на глубокий смысл.

Интроверт: «познай себя, и ты познаешь мир».
Экстраверт: «не погружайся в себя, а то прозеваешь мир».

Диалог:
– Не читаю газет; мне интереснее природа, солнце...
– Ну, так тоже нельзя: сидеть в своем подвале.

Под субъективностью разумеют незаинтересованность истиной, если только вообще что-нибудь разумеют. В этом смысле по-своему субъективны большая часть выраженных интро- и большая часть выраженных экстравертов.
«Я верю в истинность этого мнения, так как оно слишком важно дня меня»; вот субъективность одних.
«Сколько людей, столько мнений, сколько времен, столько мнений; истина – это мнение, которое господствует в моей среде сейчас»: вот – других...

Воистину, интроверт экстраверта не разумеет, и наоборот.
И даже, кажется, если они сидят в одном человеке.

Человек внешнего склада не раздумывает ни о чем, чего прежде не видел, внутреннего – не видит ничего, о чем прежде не раздумывал.

Широкому экстраверту все должно быть известно, широкому интроверту – все понятно.
(Тот, кто сказал: «не нужно всего знать, достаточно – все понимать» – был, стало быть, интроверт.)

У интровертов и у экстравертов – свой догматизм и своя терпимость.
Какие именно?
Интроверт остро чувствует, что истина одна на всех, но может понять и то, что каждый идет к ней своим путем; экстраверт полагает истину в общем взгляде, но может допустить и то, что у других обществ взгляды другие.

Чтение интроверта – чаще классика, экстраверта – периодика.

Интроверт – как гурман, страдающий болезнью горла, – больше способен переваривать, чем глотать.

Интроверту свойственней чувствовать себя на равных с авторитетами, более, чем с конкурентами; экстраверту – что выглядит естественней – с конкурентами, но не с авторитетами.

Два разных, психологически будто бы невозможных, и все же существующих типа: интроверт – актер и экстраверт – мечтатель.

Дурак глупее интровертированный.

Настоящая бестолковость – не недостаток каких-то представлений, а избыток особенных, чумных представлений.

И сходятся, да так, как сходятся крайности: интроверт и сосредоточенный на одном деле, ничего иного в себя не впускающий экстраверт.

Есть люди, про которых не скажешь, что они погружены во внутреннее, ни то, что они открыты внешнему: они погружены во внешнее.

Люди идеи – это «интровертированные экстраверты»: те, чьих сил хватает лишь на что-то одно, но это одно – не их душа.

Человек, замесивший душу делом, как-бы-интровертивен.

Все интересно в контексте – в конечном счете, в контексте человеческой души, и только она одна интересна сама по себе.

Мода на иррациональное в искусстве, как всякая мода, экстравертивна – чтобы не сказать поверхностна. Интроверт изначально погружен в иррациональное, мучим им, и его работа – поиск ориентиров в нем: выход к рациональному.

С такой наивностью плодят иррациональное, что заставляют подозревать, что ни в себе, ни в мире его вовсе не чувствуют.

Суть не в том, чтобы в произведении присутствовало нечто необъяснимое, а в том, чтобы все оно от начала до конца не нуждалось бы в объяснениях – говорило бы и было бы понятно иначе.

Позволю себе не согласиться с Юнгом: именно художник-интроверт, а не экстраверт, чаще оказывается в своем искусстве глубже себя.

Обнаружили, что искусство большого художника глубже его замыслов. И вот, какой арсенал ухищрений только не выработан, чтобы подражать этому эффекту!

«Если бы человек вообще был счастлив, он чувствовал бы себя тем счастливее, чем меньше бы его развлекали» (Б. Паскаль).
Интровертивный человек все-таки, значит, этим счастлив, да в общем и сознает это.

Удовлетворенное любопытство всегда, в большей или меньшей степени, содержит примесь разочарования – это в отличие от удовлетворенного интереса.

В наше время любопытству предлагается больше, чем оно может осилить, и оно вконец оглупело.

«Информация»!..
Информация – это шелуха, которую следует забывать по извлечении из нее чего-нибудь говорящего душе.

Наше время продуцирует информацию и впечатления; об осмыслении и переживании будто и думать забыли.

Постоянная жажда впечатлений – явный признак того, что они не усваиваются.

«Не ищи себя во вне».
Мудрость состоит в том, чтобы знать, чего следует искать во вне себя, и чего – внутри.

Решаясь иметь собственное мнение, я признаю его выдержавшим конкурс со мнениями многих тысяч людей более способных, чем я...
Их ошибка в том, что их много тысяч. Одна голова всегда лучше.

Предпочитают делать, чтобы не думать, знать – чтобы не понимать...

Образованность – что-то вроде зажиточности: и трудно без нее, и не в ней дело, и портит...

Нет прогресса, кроме только изживания варварства. Как бы далеко ни ушел человек, странно думать, будто можно уйти от себя.

Культурный поток не прямо наполняет людское сознание – хорошо, если проносясь сквозь него влет, оставляет там какую-то благодатную накипь.
Набирается эта накипь по молекуле, а скалывается пластами.

Будь человеком!
То есть, будь тем, кем можешь и должен быть – собой, – и чем только в силу злой воли и предрассудков не являешься.

Сплошь и рядом традиции – тело, давно пережившее душу.
«Суеверия – осколки прошлых истин»: вот только бы кто объяснил, что это за истины, выходящие со временем из употребления.

Традиции – это формы, освящающиеся по мере того, как забывается их содержание.

Может быть потому, что примитивное сознание сильнее памятью, чем умом, формы в народном искусстве оказываются куда живучее тех содержаний, от которых родятся.
(Есть племена, где поют песни на давно устаревшем и непонятном никому языке; впрочем, не то же ли происходит с церковными языками, – и т.п.)

Образованные времена теряют пословицы – формулировать становится легче, чем цитировать.

Культура дорожит наследством, варварство – традицией, – этим, по выражению Салтыкова-Щедрина, «накоплением невежества».

Не память определяет культуру, а культура – память.

Человек, говорят, получает свои ценности с традицией – стало быть, в себе их не находит: какое низкое мнение о человеке – или его ценностях!

«Воля к традиции, авторитету», а также и «солидарности цепи поколений вперед и назад in infinitum» – ведь это все идеалы Ницше...
Хоть бы кто из наших охранников-моралистов задумался об этом.
Впрочем, видимо так же, как и Нищие, не отделяя этих ценностей от ценности силы, они об этом родстве помалкивают, как говорили раньше, «для людей».

Культура – это наследство минус традиция.

Культ можно назвать «культурой варвара».

Когда-то культ и культура были одно, ныне же вся суть культуры в том, чтобы не окостеневать в культ.

Ничто не мешает нам питать святыни, и культура, конечно, тем паче, но она препоручает это личности и не предписывает ни форм, ни авторитетов – и в том ее коренное отличие от культа в этом вопросе.

Правда, истина – вот развилка. Культ, объявляя самого себя и последней правдой и высшей истиной, отказывается от них; культура же всегда держит для них открытой дверь.

«Истина – это истина об Истине» – учит богослов, – и, скажите, чем этот подход отличается от подхода недоброй памяти «социалистического реализма»?

Случай, когда форма важнее содержания: что бы ни выдвигалось в качестве идеала, любой догматизм есть всегда только догматизм, инквизиция всегда только инквизиция, диктатура – диктатура.

Почему-то мало способные верить в важность того, что в руках, мы выпускаем его и отдаем току времени, не распробовав вкуса, не поняв значения: в пользу дневников, альбомов, хроник.

...И правда, как не помешало бы каждому иметь собственное генеалогическое древо – чтобы пятнать или украшать своими действами не абстрактный мир, но сначала свою же личную историю; непонятно лишь, зачем к этому простому и рациональному соображению привешивать все то мистико-националистическое, что обыкновенно к нему привешивается.

Тоска по золотому веку – еще тоска по праву уважать себя, которое каждой эпохе, по понятным причинам, совестно за собой признавать.

Едва ли не все мы одновременно придерживаемся двух противоположных воззрений: «золотой век позади» и золотой век впереди», – таким неестественно жалким кажется нам наше нынешнее состояние.

Для меня ощущение золотого века – это ощущение просыпающейся разумной человеческой природы в нас, которая должна же когда-то вступить в свои законные права. Век героев, понятно, не имеет ничего общего с этим.

Человечность, уж конечно, не разрушительна, но не консервативна.

Пока еще история, иллюстрирующая только идею торжества сильного и бессовестного, грузом висит на человечестве в его продвижении к разуму и добру.
Знать ее надо, как надо знать противника.

История учит тому, что ничему не учит.
Эту нашу постыдную историю пора прекратить и начать другую – историю науки, достижений, культуры.

Рождают люди только бессмертных.

Прогресс.
Дальше должно быть лучше, не потому, что это закон истории и тем более не потому, что сейчас все идет как надо, а потому, что человеку достаточно для этого стать человеком.

Обман зрения: современность будто отрывается от общего тока времени.

Старину или презирают, или относятся к ней так снисходительно-бережно, будто сами уже времени не принадлежат.
(Последнее не касается нашей материальной культуры – здесь, ввиду огромных утрат, никакая бережность не может быть излишней.)

Как трудно бывает разглядеть те границы в развитии стилей, которые в свое время так трудно было переступать; невидимые границы самые надежные.
Не устаешь удивляться известной истине, что большинству легче бывает с блеском продолжить, чем незаметно начать.

Вечное повторение в политической истории – да, пессимизм, но в истории культурной – оптимизм: надежда на понимание, залог универсальной ценности всякого человеческого опыта, в конце концов наше рациональное бессмертие.

Современность скорее зазнается, чем всерьез гордится собой.

Современное – это то самое, что со временем будет представлять лишь «исторический интерес», то есть никакого. Мертворожденное...
Впрочем, по-настоящему современное – это новый вопрос вечному человеческому Я.

Пугаются даже идеи неизменной человеческой природы, из пошловатого страха что-нибудь повторить, вроде трюизма «человек по природе не добр и не зол», и утверждают вполне последовательно, что все, кроме сиюминутного – прах, и даже сознавая, что той же логикой сиюминутное также пойдет прахом, все- таки объявляют первым достоинством мыслителя его в данный момент кого-то задевающую позицию. Игрушечную позицию, я сказал бы.

Можно быть чистым энтузиастом и на грязнейших идеалах, заблуждаясь бескорыстно, но потомки наследуют не энтузиазм, а грязь.

Идейность циничная сама несет в себе свой конец.

«Хоть фальшивые идеалы, но у нас они были!..» – довелось услышать.
Хуже и циничнее высказаться о человеке и его идеалах, по-моему, невозможно.

Настоящий идеал «хоть-бы-какого идеала, лишь-бы-был» – это кнут.

Можно оставаться чистым и исповедуя грязные идеалы, – эта приятная формула оборачивается, однако, и другим концом: даже чистые люди могут исповедовать зло...

«Не ведают, что творят» – это когда творят зло.
Хорошо, пусть «не ведают», но зачем все-таки «творить»? Почему именно зло?

Зло могут вершить и не слишком злые люди, но те, над кем оно совершается, имеют право судить и иначе: злых людей куда больше, чем кажется.
Мы называем это – озлобиться.

Долбили-долбили, что без веры в каких-нибудь идолов человек – зверь, и вот один последовательный и склонный к сумасшествию философ принял это за данное, наплевал на идолов и прямо обожествил – «белокурую бестию».

Ницше: желание потрясти, нечестность.
Любой силе самые слабые могут противопоставить силу (что, казалось бы, законно даже с ее позиции), и если что заставляет коллектив все-таки подчиняться – так это возведение силы в идол. – Свергаешь идолов – возьмись и за этого!

Врачевание (избавление людей от страданий и горя), познание, искусство, полезный труд, природа, дружба, любовь, будущее детей – вам всего этого недостаточно, чтобы образовать ваши идеалы? А почему»? Не потому ли, что перечисленные идеалы отражают лишь добрые стороны в человеке, а в ваших идеалах должны еще найти место и выражение стороны злые? Может быть, высокомерие, эгоизм, зависть, жестокость...

Кратчайшее определение тоталитаризма: образ правления, при котором мораль входит в компетенцию власти. Только и всего...

Примитивная умственность учитывает все механическое и ничего живого. (Проекты «утопий»...)

Изо всех несомневающихся наиболее туп тот, кто не сомневается в своем праве подчинять – здесь с умственной тупостью сочетается нравственная.

Уверенность, что знаешь лучше других, в чем для них состоит добро – тупость, и не найти уже человека, которому это не было бы известно.
Но мы все решаем софизм о цели и средствах, будто самое легкое – это определить истинное достоинство целей!

Требовали оплаты возможного будущего благополучия людей – наличными жизнями людей...

Пусть ваши цели оправдают сначала самих себя, и потом посмотрим, оправдывают ли они средства!

Где зло – зиждущая сила, глупость – строительный материал.

Слова антифашиста, перед казнью (по книге Ржевской): «Я по-прежнему верю в миссию человеческого разума бороться против глупости и освободить человечество от варварства».
Человек, столкнувшийся с величайшим на свете злом, видит его корень в варварстве – первобытном состоянии, – и это состояние осмысляет, как глупость.

Глупость не чаще разрушает, чем созидает, – вопрос в том, что именно созидает.

Пусть то, что хорошо, назовется прогрессивным – но не наоборот.
Право того, за чем будущее – всего лишь право силы: то же самое, что победителей не судят. Да и будущее – еще не вечность.

Политика признается морально невменяемой.

Как только в каком-то деле возникает иерархия, так сразу, на всех ее ступенях, худшие могут рассчитывать на преимущества перед лучшими.

«Что можно Юпитеру...»
«Быку» же не позволено быть и не почину талантливым.

Несбыточный идеал иерархий – назначать таланты, – но раз это невозможно, делают вид, что талант – не главное.

Со стороны, всякая иерархия отвратительна, в лучшем случае забавна.

В обществе достойных, уважаемых вами людей – разве есть место чьей-то власти? Разве не анархия?

Порок анархизма только лишь в том, что он практически неосуществим (то есть, попытки осуществить его на практике приведут ко злу).

Если всякая власть – от Бога, то этот бог есть всего лишь интерполяция жалких человеческих иерархий, где каждая верит, что «Gott mit uns» – верховный идол, не больше.

Христос был, по убеждению Ренана, едва ли не анархистом. Презрительный жест Христа – покажите монету! – будто «для признания законной власти достаточно взглянуть на монету» с изображением Кесаря, а до тех пор о нем и не помнить – достаточно выразителен.

Долг – не обязанность. Это больше, чем обязанность: то, чего обязан желать ты сам.

Долг - безусловный нравственный минимум. Насколько он нам ясен.
Максимум каждый определяет сам, и это называется - добро. Здесь же начинается та самая «дорога в ад»...

Низшим можно быть лишь по обязанности, не по долгу... Иерархия, напротив, пытается освятить унижение.

Долг не может быть унизителен, но и унижение не может вменяться в долг.

Воля и жажда власти: ничего общего.
Воля стремится из иерархий, а не к какому-то месту в них.

Внутри иерархий движение вверх кажется движением к независимости, фактически же только меняет внешнюю зависимость на внутреннюю.
(«Все это знают и понимают, но...»)

Показательно это распространенное употребление слова право в смысле привилегия. Если все, что не разрешено, запрещено, право превращается в привилегию.

Порочный культ богатства выродился у нас в мелочный культ барахла.

Бедность – состояние, в котором моральное вынуждено сражаться за себя с материальным, зато не имеет врага внутреннего. Обеспеченность хорошего человека не испортит, бедность не каждого украсит.

Независимое положение можно определить как такое, которое в наименьшей степени искушает достоинство.

Хорошо отказываться от своих прав, если это не вменяется в обязанность – да и пользоваться ими так же.

Достоинство – собственность.
Убеждения – собственность.
Свобода – собственность: собственность на себя.
«Meum et tuum», таким образом, едва ли не все право.

Личность можно представить, «юридически», в праве собственности: на себя, свое поведение, имущество, мнение...

Эпохи, заставляющие все отдавать, отмечены энтузиазмом. Принудительное приходится ощущать добровольным, иначе оно невыносимо.

Личность, конечно, выражается больше в том, чтобы давать, а не в том, чтобы иметь. «Собственник» и жалок и противен. Но отдавать может лишь тот, кто может и иметь, – вся суть в этом.

Бесправие в границах, как говорят, это узаконенное бесправие.
Право – контуры самой справедливости.

Формализм права есть, между прочим, свобода совести.

Формализм в вопросах добра – это предпосылание правил любой живой ситуации. Но раз уж не все способны к живой этике, то формализация её практически необходима, сколь бы иной раз не оказывалась вредна и отвратительна. обыденное воплощение этой тенденции – что называется праведностью, от которой шаг до ханжества. Высшее ее воплощение – право.

В вопросах добра нет, кажется, ничего хуже формализма. Но что поделать, если многим добро не дается иначе, как формально? Тогда уж лучше формализовать его точно, однозначно и непротиворечиво, – это и есть право.
Живое же добро предоставить свободе совести.

Право – это последовательная формализация этики.

Дух права двояк. Можно сказать, что сам дух его – формализм («pro forma» – такое же его изобретение, как и «что не запрещено, разрешено» или «закон не имеет обратной силы»). Но можно сказать и то, что живое ядро его, тот дух, который объемлют его умышленно окостеневшие формы – не что иное, как чистая гуманистическая этика.

Различие между этикой и правом, грубо говоря, тоже, что между духом и буквой.

Если кому-то для пристойной жизни насущно необходимы правила, с его стороны не будет нелогично завести дома уголовный кодекс.

Наказание преступника.
Оно не может иметь целью устрашение других или пример им: это значило бы наказывать одного за других, что противоречит духу права. Оно и не является местью: тогда физическое наказание было бы самым естественным и целесообразным. Наказание не может быть ничем иным, как лишением свободы – точная формальная мера злоупотребления свободой.

Борьба с каким-либо видом преступления устрожением закона в его отношении – в общем, противоречит духу права.

Возможностям индивидуумов в обществе реально противостоят не возможности общества, а возможности власти.

Пропаганда лжи пропагандирует цинизм.

Ложь – то же насилие (мысль Солженицына).
Всякое преступление – какая-то ложь.

Требуют невозможного – требуют лицемерия.

Непреклонная честность, бывает, вынуждает к потрясающей изворотливости.
Совесть же то и дело приходится выкупать достоинством.

Можно и должно, если надо, жертвовать достоинством ради совести, но нельзя – наоборот, – хотя многие всю жизнь пытаются осуществить эту невозможность, и некоторые убеждены даже, что им удается это блестяще.

Душа должна уметь реагировать ненавистью, но не должна ею питаться – даже и справедливой.

Пусть «сердце не разучится любить», если и нечего будет ненавидеть.

Не стоит вменять себе в заслугу ту чистоту, которая не смогла бы существовать без чужой грязи... А ведь сейчас еще, пожалуй, именно такой чистотой более всего и гордятся.

Пока еще, увы, мы не можем обойтись без деятельности людей хуже нас.

Из болота как будто не высунешься, не опершись и не потопив в нем других.
И все же – у каждого своя «ватерлиния»...

И сделал бы лучше, но как сознаешься в том, что ты лучше?..

Низость – это примат низших потребностей перед высшими, сохраняющийся и тогда, когда первые в целом удовлетворены и в последних уже отдают себе отчет.

С тех самых пор, как люди стали замечать в себе присутствие высших стремлений, они и пытаются объяснить их какими-то низшими. С тех самых пор, как люди научились различать в себе низость, они и пытаются придать ей ранг всего наивысшего.

Низость легко разгадывает низость – высокие материи не застилают ей глаз.

Одна из повадок низости – претензия на особую правоту: пафос...

Чья правота против логики, конечно же, выше логики.

Благородство не проявляет к низости столько презрения, сколько низость к благородству: скорее, это гадливость или страх.

Низость еще как заносчива, и не постесняется для себя ни одного самого высокого эпитета.

...И все же – сколько низостей, если копнуть глубже проявлений, предполагают в совершающем их глубоко укоренившееся убеждение в собственном ничтожестве.
Почему человек стремится взять себе все лучшее, даже если оно ему не необходимо? Потому что только этим, как ему кажется, набавляет самому себе цену.
Почему стремится примкнуть к большинству, даже если в душе с другой стороной? Только из-за корысти? Не только; еще и потому, что собственное мнение не ставит ни в грош, – примеры можно умножить.

Хитрость – всегда вероломство, по определению.

В хитрости маскируются ложь и предательство. Считается, что это сочетание требует особенного ума. Нет, «хитрость – признак ума недалекого» (Ларошфуко).

Хитрость допустима лишь в отношении к тем, кто тебя ненавидит.

Самая мелкая и наиболее распространенная разновидность коварства – обыкновение не раскрывать своих намерений до их осуществления.

Искусство политика – умалчивание.
Верней всего не проболтаешься в том, чего сам до конца не осознаешь. Зато и – стоит расслабиться, как оно проболтается само.

В своих желаниях чаще всего не отдают себе отчета, и если вдруг их в себе обнаружат, то стараются не обнаруживать перед другими: двойной заслон.

Индеец не выражает эмоций на лице, мы должны изображать не те, что испытываем.

Сова – символ мудрости: наверное, мудрости помалкивания.

Мудрым пока еще признается – курс на успех при наименьших потерях для совести, когда-нибудь же будет иначе: курс на чистую совесть при наименьших потерях для успехов.

В вопросах совести, как в вопросах туалета, большинство принятое ставит выше предпочтительного.

Каждое преступление содержит какую-то измену. Впрочем, где только у нас не вымогали присяги на верность, чтобы самое личность объявить преступлением!

Легко прощать себе то, что считаешь недолжным сам – начало деградации.

Самое моральное в морали – готовность к лучшему, желание, чтобы оно существовало.

Дух – моральная основа души. Можно быть слабым душой и сильным духом.
Плохо, если дух противен душе, – так часто это бывало и так жутко оборачивалось, что ныне и молвить это слово, дух, страшно.

Поднимаешься с трудом, опускаешься незаметно...

Само поддержание жизни требует многих усилий, достоинство и добро, разумеется, тоже – и все-таки, бывает, уж так боятся опуститься, будто те высоты, которые занимают, вовсе безвоздушны. А говорилось: «бремя Мое легко...» – Хотя, конечно, бремя.

Между дурным и хорошим, если грань их выяснена, нехорошо даже колебаться. Но трудно бывает выяснить грань, и легко сделать вид, что ее не улавливаешь.

Бывают золотые крайности и дурная середина, как в случае с двумя стульями...

Если обе крайности ложны, то ложна и середина между ними, а истина – в стороне или выше.

Истину не доведешь до абсурда иначе, как привнеся в нее от собственной глупости.

Не принять бы за золотую – середину между истиной и ложью, справедливостью и несправедливостью.
Не могут считаться крайностями добро и зло.

Хорошему человеку ничего не спускается, и у каждого такого мелькает по временам подозрение – не в том ли его главная вина?

Проступки не слишком плохих людей обнаруживаются чаще и караются позорнее, чем преступления мерзавцев-профессионалов: не за свое дело не берись.

Сплошь и рядом караются те, что отстали от честных, но к подлецам еще не попали, либо, напротив, решились только чуть-чуть перешагнуть в себе подлеца.

Когда совершают проступок, стараются либо не придавать ему значения, либо придать значение всеобщее: «таков человек!»

Нельзя делать многого из того, что считают предосудительным все другие, и ничего того, что считаешь предосудительным ты один.

«Око за око» – в общем-то, значит ответить справедливостью на несправедливость. Высота, которой человечество еще не достигло...

Претензии к тому, кто искренне не понимает их справедливости, как-будто несправедливы. Человек, от природы лишенный этого понимания, будто по какому-то праву приобретает над другими неправедную власть.

Совесть не обвиняет бессовестного, или чего нет, того нет – и эта истина не перестает потрясать! Ибо слишком трудно, на самом деле, поверить в существование человека без совести.

Настолько зло бывает ощутимее добра, что, уж кажется, должно быть в злой воле – нечто! Но то, что в ней есть, есть на самом деле непостижимое и пустое ничто.

Если бы негодяи могли что-нибудь понимать, имела бы смысл месть.

Люди, как правило, хотят оставаться на высоте даже в глазах тех, кому причиняют вред.
Здесь надо заметить, впрочем, что сама возможность причинять ближнему вред уже поднимает на известную высоту...

Справедливые расквитываются только за несправедливость, несправедливые – за всякий ущерб.

Справедливый и мстит справедливо.

Человек ничтожный не прощает вреда даже нечаянного.

«Услужливый дурак опаснее врага».
Это конечно. Но столько людей не пропускают случая, чтобы причинить бескорыстно вам неприятность, и столько людей чудовищно равнодушных, что, я считаю, нужно быть благодарным даже за медвежьи услуги.

Необъяснимый выпад, странность, злое упрямство – все, что «неожиданно и непрямо» (Н.Страхов) - всегда какая-то месть.

В зависимости от того, что больше затрагивает в нас обида – чувство справедливости или самолюбие – мы и представляем себе месть: открытую и с объяснением причин, в первом случае, или как простое причинение какого-нибудь более-менее равноценного зла – во втором.

Раздражаемся тем, как это все и всегда чувствуют себя правыми. Но что было бы, страшно подумать, если бы люди могли действовать, нисколько не нуждаясь в сознании своей правоты!

Справедливость – этическая объективность.

Для эгоиста, человека, у которого справедливое субъективно, объективное теряет логическую завершенность.
(Отчего эгоизм – один из симптомов и часто предвестник сумасшествия.)

Несправедливый как будто глуп, неспособен к абстрагированию, ведь справедливость – это и есть отвлеченность: отвлеченность от своих интересов или пристрастий.

Несправедливость: моральный идиотизм.

Надо сказать, в разуме корыстности нет – он может только помогать ей в ее расчетах.
Так и в доброте нет ничего, не укладывающегося в разум.

Мораль чувства – неустойчивое равновесие эгоизма и альтруизма, мораль разума – справедливость.
Общепринятая мораль – не то и не другое, и ниже их.

Доброжелательность делает справедливей.
И даже – «никто не справедлив, если не человечен» (Вовенарг).

Есть случаи, когда настаивать на справедливости – мелко, а то и несправедливо.

Иную справедливость можно признать иногда и несправедливой, но никогда наоборот.

Что-то в несправедливости есть такое – ее нельзя, без осложнений, причинить даже себе.

Нет такого простака, что, подчиняясь несправедливости, не чувствовал бы этого. Но есть такие, что в самой правоте будут сомневаться до тех пор, пока она не проявит силы и не восторжествует.

«Пусть погибнет мир, лишь бы осуществилась справедливость»: это – что справедливость имеет целью справедливость, а не службу чьей-либо выгоде, хотя бы и большинства; что жертвовать справедливостью ради благих целей означает абсурд, ибо справедливость и есть изо всех человеческих целей достойнейшая. Ужасным это изречение было бы в таком виде: «пусть сгинет мир, лишь бы осуществились такие-то и такие-то идеалы».

Если понятие справедливости не подменять ее ложными толкованиями, мир, конечно же, от нее никогда не «погибнет».

Редко когда хотят от ближнего большего, чем справедливости.
И, в большинстве, случаев, что больше – только хуже.

В наше время акт добровольной справедливости еще воспринимается, как акт особого расположения.

Социальная справедливость: дать каждому право на свое, каждому свое. Каждому поровну – требует несправедливости.

Равенство - лишь особая система привилегий.

Та система все дает человеку, которая сначала у него все отбирает.

Люди справедливее в тех вопросах, которые их меньше касаются лично: «я» искривляет вокруг себя моральные координаты, как большие массы, по Эйнштейну, искривляют пространство. Приходится сталкиваться и с тем, как самые элементарные выкладки справедливости теряют для многих, издалека, наглядность; как непонятна им оказывается чужая реакция на несправедливость – такую, что задень любого из них лично, вызвала бы бурю эмоций.

У каждого из нас есть точка опоры, относительно которой он готов повернуть весь мир.

Мы смотрим не просто с разных точек зрения – мы смотрим каждый через свою линзу, и извращенность эта побеждается хитроумием, когда прямое удается описать каким-нибудь замысловатым уравнением.

В рассеянности всегда мерещится налет эгоцентризма, или неосознанной веры в то, что не ты к миру, а мир к тебе должен суметь приспособиться.

Мелочный эгоизм заставляет удивляться силе желаний эгоиста – если и мельчайшие из них перевешивают совесть!

Никогда не знаешь: особая ли страстность это, или обычный эгоизм...

Эгоизм, и в мелочах особенно, имеет свойство казаться бездонным.

Эгоизм почему-то считают логикой человеческих желаний: неэгоистично, стало быть – нелогично. А то и показателем вменяемости...

В фальши эгоиста не упрекнешь.

Практицизм: это чтобы не сказать – эгоизм.

Каждое из двух полушарий мозга, и чувствующее и мыслящее, убеждено, что эгоизм коренится в другом.

Житейская мудрость пошляка состоит в том, чтобы в мотивах своих поступков систематически распознавать и выбрасывать из них, как сорняки, мотивы человечности.

Не уступай; выбирай себе всегда только лучшее; избегай несчастных, и т. д., и т.п. – как не хотелось бы верить, что в этой философии и состоит житейская мудрость (в чем убеждены многие и с чем согласны Грасиан и Шопенгауэр).
Пройдет время и, может быть, под житейской мудростью будут понимать нечто прямо противоположное.

Добро бесполезно, но хитро, потому что отчасти и врожденно, и пробирается в поведение человека иной раз тайком, пользуясь его умственной неискушенностью.

Детский эгоизм ждет себе сочувствия и постоянно обманывается.
Житейская мудрость, возводя эгоизм во всеобщий принцип, вооружает его недоверием.

Хорошее воспитание имеет целью снять эгоцентризм, дурное – вооружить.

Нужно учить тому, что у каждого есть законное право на собственные интересы, а не тому, что каждый законно преследует лишь собственные интересы... Кому я это говорю? Сторонники обеих доктрин слишком хорошо знают, что делают.

Именно те истины, которым грех учиться на опыте, постигаются большинством исключительно эмпирически.
Что у других столько же притязаний на жизнь, благополучие, сочувствие и т.п., сколько и у тебя – вот вещь, с которой скорее свыкаются, чем осознают...

Дикарский коллективизм ограничивает эгоизм каждого лишь в той мере, в какой это необходимо, чтобы на него опереться: создать эгоизм коллективный.

Разумный эгоизм.
Если это желание «жить самому и давать жить другим» – это не эгоизм вовсе.
Если это убеждение, что человек не вредит другому лишь потому, что не хочет вреда себе – это эгоизм не разумный, а примитивный.

Слишком часто люди вредят ближним в прямой вред себе, чтобы желание вредить можно всегда было объявить эгоизмом; а уж желание добра и подавно.

Примитивизм дикаря – не непосредственность, а сложная и разветвленная, хоть и неосознаваемая, доктрина.
Примитивизм цивильного – в неправомерном упрощении сложного.

Эгоисту больше доступно сострадание, чем сочувствие.

Мы умудряемся и в сострадании прежде всего заботиться о собственной боли, и усугубляем чужую.

Эгоизм принципиальный борется только за попираемую справедливость, поделив для себя мир на две равноправные части: я и все прочие.

Духовная немощь соответственно упрощает картину мира: до крайнего субъективизма.

Некрупная душа воспринимает мир лишь в одном его качестве: в качестве своего окружения. Оттого он и кажется ей справедливым, когда ей хорошо, и отвратительным, когда ей плохо. Оттого она готова мстить всем за собственные неудачи, и не замечает чужих бед, если сама их не испытывает.

Когда хотят отмcтить всему миру, расправляются с собой; когда недовольны собой, мстят всему миру.

Для людей без фантазии и для зазнаек немасштабность каких-нибудь их несчастий никогда не аргумент.

– Но другим не лучше, все в одинаковом положении...
– А меня не радует, что другим тоже плохо!
Моральное чувство (соотнесенности я и общего) настолько ущербно, что не уравновешивает прочих чувств.

Нужно иметь достаточно величия души, чтобы увидеть, как мало твое место в этом мире.

Кому-то легче самому понести неприятность, чем явиться причиной такой же неприятности другого, кому-то – наоборот, и в этом – одно из основных различий между людьми.

Когда отнятая радость никому будет не в радость, мораль станет излишней.

Как ни потешаются люди над солипсизмом метафизическим, из состояния солипсизма морального вырываются лишь единицы.

«С глаз долой – из сердца вон»: «esse est percipi».

Дети закрывают глаза и думают, что мир исчез. Взрослые знают по опыту, что мир гораздо докучней, но принципиально их отношение то же самое.

Ученый солипсизм превращает мир в мир явлений; бытовой – в мир приятных или неприятных впечатлений, призраков, по выражению Шопенгауэра, – или еще того хуже, в мир дорогих и дешевых вещей.

Даже само сочувствие, желание отвести беду от другого, может стать почти что отталкивающим, если очевидно исходит из одной только потребности во внутреннем комфорте.

Из книги Фрейда о юморе: «вышвырните его, он разрывает мне сердце!»

Все ценно, поскольку мы его ценим, и только человек и всякая жизнь обладают ценностью сами по себе: моральный солипсизм останавливается на середине этой формулы.

Великий, далеко не понятый еще принцип – любой человек может быть для нас всегда только целью, и никогда – средством. Как являемся мы целью для себя.

«Любить ближнего, как себя»: то есть, тоже, как цель.

Большую ошибку допустит – и справедливо поплатится за нее тот, кто сделает из другого человека цель для собственного морального совершенствования, – то же средство.

Человек для нас, как цель, не означает – как цель нашей жизни, – хотя возможен и такой вариант.

Правовой принцип приближает к этому идеалу человека-цели: здесь каждый позволяет себе и каждому быть целью для самого себя.
Тоталитарный принцип, обязывающий каждого к тому, что ценно лишь по доброй воле – быть не для себя, – всех поголовно превращает в средство.

Принято стесняться пользоваться другими людьми, как средством достижения личных целей, но без колебания подчинять ради целей не личных, и на том стоит вся социальная жизнь.
Последовательный гуманизм, в некотором смысле, асоциален.

Величайшие преступления совершаются бескорыстно.

Собственно, наше поведение должно разрешать другому быть самому себе целью, как разрешает каждый это себе, а все, что сверх – едва ли не против того.

Нередки ситуации – чтобы не поплатиться правдой ради определенности, надо сказать и это – ситуации, когда больше тиранят те, кто воспринимает человека как личную цель, чем те, кто пользуется им, как элементарным средством.

Человек, как цель, а не средство: то есть человек, в котором уважается его собственная, а не наша цель. Терпимость, таким образом, не компромисс, а фундаментальная этическая истина.

«Трудно быть добрым».
Было бы легче, если бы не подходили к этой задаче с излишним рвением.

Пользуются людьми недостойно, как средством, относящиеся к ним эстетически.

Эстетизм в отношениях с людьми оскорбителен даже в крошечных дозах: вот сфера, где нужно уметь забывать о том, что тебе приятно или неприятно.

Очень хороший человек лишь о том позволит себе помыслить – «неприятный человек», кто, по его мнению, сознательно позволяет себе быть неприятным.

Характер богемы: подчеркнутая замена моральных отношений эстетическими.

Форма дается большинству легче, чем дух, и в тех человеческих единениях, где претендуют на особые высоты в том и другом, этот разрыв наиболее заметен.

Гадкая пародия на терпимость вытекает из известной снобистской установки, что значение имеет лишь форма, а стало быть, можно друг друга принимать или презирать, но не сочувствовать и не ненавидеть: «эстетическая» терпимость, все примиряющая, вынув изо всего душу.
Гуманистическая терпимость, напротив, стоит на том, что дух важнее формы. Что разделяет людей только неглавное.

Подчинение этического эстетическому – вторичное, сознательное варварство, продукт псевдокультурный, – варварство же вполне первобытное, докультурное, их просто не разделяет.

Сколько тонких натур обладает этим своеобразным состраданием, – таким, что, если бы из зрелища насилия или чужой боли можно было бы вполне изъять все оскорбляющее глаза и уши, то ничего из этого нисколько бы их не трогало.

Кажется, иной повторяет слова «не судите, и не судимы будете» лишь потому, что грубость возмущения злом задевает его куда больше любого зла, на которое можно просто закрыть глаза.*

Моральный солипсизм нимало не препятствует изощрению чувствительности, наоборот даже: изо всех видов духовной пищи сколько есть запрещенных – для тех, для кого мир вне его имеет самостоятельное существование и ценность.

Распространенная ошибка – представление о духовной жизни, как о непрерывной цепи утонченных наслаждений.
Половинное осознание этой ошибки приводит к двойному недоразумению: что в эту цепь наслаждений следует вкраплять еще и утонченные страдания.

«Нужно есть, чтобы жить, но не жить, чтобы есть»: это и о духовной пище.

Бог даст день, Бог даст аппетит.

Аппетит – еще не здоровье, – что относится и к аппетиту и здоровью душевным.

«Не то грех, что в уста...», – соответственно и добро.

К душе относятся ныне с заботой – вскармливают ее, заставляют шевелиться, беспокоятся, как бы подольше не сдавать, – в общем, как к телу.

Свежесть чувств только тогда и сохранишь, надо думать, когда больше беспокоишься о предмете этих чувств, чем о самих чувствах.

Отношения престижа, в человеческих отношениях, ощущаются как душок или зловоние.

Моральный престиж – термин по меньшей мере неудачный, поскольку цивилизованная мораль исходит из абсолютной, а престиж из относительной ценности личности, и противоречие это слишком существенно.

Для лучших из нас достоинство – категория морали, для худших – престижа.

«Уважение к достоинству безразмерно...» (Г. Абелев).

Престиж – в точном смысле слова лице-мерие, замещающее собою мораль.

Прекрасная этимология слова достоинство была предложена в одной телепередаче, посвященной этой теме, – прекрасная, хоть и неверная: достоинство в нас - то, что «до стоимости».

Морального престижа не существует. (Существует престиж социальный и даже имущественный.)

«По одежке встречают» – по положению провожают...

Возможность добиться каких-то благ для себя воспринимают еще как право на эти блага.
Своего не отдают без боя даже тогда, когда не прочь отдать.

...Сила, как вынуждающий, как убеждающий, и более всего как освящающий аргумент.

Побежденные окончательно побеждены, когда сами перестают судить победителей... Сила тогда отступит, когда такая победа будет вообще немыслима.

Моральный прогресс: сила мало-помалу перестает быть правом.

«Если достоинство человека сломлено или он воспитывался в условиях, где оно не могло проявиться и сформироваться, то оно замещается достоинством патрона и защищается с той же страстью, как если бы было собственным» (Г. Абелев).

Достойным людям требуются немалые усилия, чтобы уяснить все внутреннее ничтожество расхожих установок, но поверить до конца в свои выводы они редко решаются.

Загадка иных общепринятых ценностей – в их откровенной и непостижимой уму мелочности или даже низости.

Верно, было бы страшным наказанием для многих – на всю бесконечность загробной жизни предоставить им то, к чему они стремились в жизни этой.

Случается злому заговорить так, что, кажется, это зверь изъясняется в нем человеческими словами.
Языком пошляка вещает толпа.

Мизантроп – может быть, и не человеко-, а зверененавистник: тот, кто не склонен прощать человеку животное в нем, стадное и агрессивное.

Всякий, избегающий людских скопищ, – «мизантроп» (традиционная тема тех эпох, когда так занимал людей свет).

Толпа осмысляет гуманиста именно как мизантропа: он заодно с человечеством, значит, не с нею.

Право силы, в цивильные времена – престиж благополучия.

Жить лучше (то есть материально благополучнее), не как естественная охота, а как нравственное требование: вот – варварство.

Очень похожа на человечность эта неизменная позиция снисходительности к людям, самое зло рассматривающая, как слабость, о которой можно лишь сожалеть...
Но то зло, которому противостоит подлинная человечность, и есть право силы во всех его ипостасях: какая там слабость!

Гуманизм, понятно, не в том, чтобы оправдывать или даже прощать зло, а в том, чтобы верить, что зло может быть изжито каждым отдельным человеком.

Вера в человека гуманиста – вера в то, что человек есть в каждом.

На первую страницу

Рейтинг@Mail.ru


Сайт управляется системой uCoz