Нравственность и человечность
Рейтинг@Mail.ru

Александр Круглов. Афоризмы, мысли, эссе

Эссе входит в книгу «Словарь. Психология и характерология понятий»

Впервые опубликовано в журнале «Здравый смысл» №3 весна 1997, с. 7–25
(В журнальном варианте – «Человечность»)

На главную страницу  |  Словарь по буквам  |  Избранные эссе из Словаря  |  Эссе по темам  |  Словник от А до Я  |  Приобрести Словарь  |  Гостевая книга

Нравственность и человечность

Человечность – это русское «гуманизм», но с той особенностью, что – не теория, не учение, а душевный склад, свойство характера, образ поведения, более или менее знакомые всем. Это сочувствие и справедливость, как душа и логика человечности, и все их производные: чуткость, отзывчивость, терпимость, снисходительность, понимание, честность (как нежелание манипулировать другими ради своих выгод), не-эгоистичность (альтруизм по справедливости)... Как видим, эти свойства, согласно отраженному в языке общему мнению, и составляют собственно человеческое в человеке, его подлинную природу.

Так вот, моя мысль в том, что человечность –

– не одна из нравственных черт, а особый тип нравственности; этот ее тип можно назвать нравственностью ума и чувства, и она в чем-то совпадает, а в чем-то полярно противоположна господствующей нравственности долга;

это «нравственность», идущая не от нравов (общих установок) и не нравы имеющая в виду, потому и носящая свое особое имя. Если тому и другому можно дать общее определение «принцип общежития», тогда человечность –

– принцип общежития будущего, идущий на смену принципу общежития нравственному (будущего воистину светлого, которое, неизвестно, наступит ли, но должно наступить, а брезжит в любую эпоху). Отличие его состоит в следующем: если нравственность без примеси человечности есть долг индивида по отношению к общественному целому, определяющий все прочие отношения, то сама по себе человечность – сочувственное отношение индивидов друг к другу. Место социальности занимает эмпатия,

впрочем, разграничению этих двух принципов и посвящен настоящий очерк – более выразительного способа определить человечность не найти.

Конечно, тема слишком обширна для того, чтобы я мог не быть иной раз голословным или ответить хотя бы только на те возражения, которые предвижу. (Скажем, что дает мне право представлять нравственность именно так, как я это делаю? Ответ: возможность понимать ее иначе и исходит, на мой взгляд, из неразличения двух обсуждаемых принципов; в реальности, слава Богу, человечность просачивается и туда, куда ей не позволяют явиться открыто. Или, еще одно возражение: представляя нравственность как необходимо религиозную или квази- религиозную, а человечность как религиозно-индифферентную, почему многие максимы Христа я посмел отнести именно к максимам человечности?..)

Надеюсь также не показаться читателю слишком самоуверенным. Философия все-таки ничего не «знает», она мыслит, а мыслить – значит позволять себе ошибаться. Что же касается конфликта между нравственностью и человечностью, которого я здесь намеренно не затушевываю – то ведь это одна из сквозных тем в мировой литературе, от архетипической истории Авраамова жертвоприношения и греческих трагедий до какой-нибудь «Тэсс из рода д'Эрбервиллей» или нашего «Тараса Бульбы»; тема, особенно пышно расцветшая на советской почве – «Любовь Яровая», «Сорок первый»...

Итак –

Нравственность Человечность
То, что можно точнее всего назвать социализированностью: приоритет, в сознании индивида, интересов (точнее – настроений и установок) того социального целого, которому он принадлежит, над любыми – своими и чужими – личными настроениями, интересами и установками. «Как все», «люди», «другие» – вот, так сказать, главный и единственный предмет нравственности; отношения ко всякому другому, к «ближнему» вытекают из того, как вообще следует относиться к другим, то есть определяются общим правилом, – долгом.
Самая примитивная максима этого долга – «поступай, как все» (как принято); идеальная – «поступай так, как хочешь, чтобы и все поступали» («согласно той максиме, которую хотел бы видеть в качестве всеобщего закона»).
Ближе всего – способность эмпатии: чужие (ближнего) интересы и настроения становятся, в меру справедливости, личными настроениями и интересами индивида. «Люби ближнего, как самого себя» – то есть как самодовлеющее и самоценное. «Как все», «люди», «другие» имеют значение постольку, поскольку состоят из отдельно взятых «ближних», интересы целого определяются интересами каждого и сами по себе не существуют, всякие подобные притязания социума отметаются как нелепые, варварские. Общие правила всегда оказываются неприменимыми, каждый случай единичен, и решение его человечностью не определяется формальным долгом. Точнее всего здесь максима (будто бы правило, на деле лишь разъяснение чувства эмпатии) – «поступай с другими так, как хочешь, чтобы они с тобой поступали».
Бог, боги или их эрзац, идеологии – интерполяция и дух социума, социо- образующий принцип, соответственно, исток и опора нравственности.
(Изначально боги и мыслились, как исключительно родовые, на чужих территориях властвовали другие боги; теперь это выражается в тенденции к «национализации», «патриотизации» церквей, в знаменитой формуле «с нами Бог» – «Бог именно с нами»...)
«Если Бога нет, все позволено»; если нет «идеалов», все позволено. Нравственность – служба, обряд, отправление культа. Поиски нравственного смысла этого обряда сами по себе безнравственны, потому что безрелигиозны: мышление узаконивает сомнение. Это иррационализм, но со стороны легко может быть заподозрена его сугубо практическая подоплека: «если каждый станет судить- рядить, а не исполнять долг, нравственность погибнет, потому что не предпочесть ей корысть можно лишь из глупости или страха». Правила нравственности ставятся перед ее целью, «как» нравственного поступка ополчается против его «зачем» (более смышленым это дает безграничную свободу для зла по правилам – что называется фарисейством). Помогать ближнему, впрочем, надо, но в буквальном смысле «ради Бога» или «из принципа»; «ради него самого» – такого эта установка не ведает.
Бог, убеждения – пусть и важнейшая проблема для индивида, но проблема самого индивида; его воистину личное дело. «Царство Божие внутри нас». Служит ли это сокровенное опорой для личности и соответственно ее человечности или, оставаясь проблематичным, не служит – ни для кого другого значения не имеет, потому что человечность всегда равна самой себе и опирается на себя же – на твою способность поставить себя на место другого... Существует для тебя Бог или нет, горд ли ты превосходством «наших» над всеми прочими или не веришь в саму возможность такого превосходства, надеешься ли на коммунизм либо погружен, как это называется, в «идеологический вакуум» – все равно ничего дурного тебе не позволено, ведь ближний оказывается точно в том же положении, что и ты, и для эмпатии ничего не меняется. Какими бы хорошими ни были правила, они не святы, то есть должны иметь в виду реальности человека и человечную цель; эта цель, так сказать, «оправдывает форму», так что пытающийся всерьез исполнить подразумеваемое правилами добро вынужден то и дело их нарушать. Это рационализм, – но с точки зрения нравственности нелепый, иррациональный, ведь рассудок, с ее точки зрения, это только инструмент корысти. – Помогает ближнему человечность для себя и ради него самого. Так что выражения «ради Бога» или «по долгу совести» она понимает иносказательно, только как «без другого личного интереса, кроме охоты помочь»; «без расчета на благодарность».
«Моральный закон свят», ничем не обусловлен, всегда сам по себе.
Соответственно «долг» не может иметь ничего общего со «склонностью». Так что, даже если склонность влечет к тому же, чего требует долг (например, сочувствуете и помогаете охотно, по-христиански) это скорее снижает моральную ценность поступка, делая его всего лишь «легитимным».
(Примечание. – Этика Канта, которого мы здесь чаще всего цитируем, предельно четко формулирует нравственность, насколько возможно отделяя ее от религии – и становится этикой хотя не религиозной, но – квази-религиозной. Пусть не Бог устанавливает эту нравственность – о нем ведь нельзя сказать ничего определенного, – но сама нравственность постулирует Бога «практически»; в этом тайна морального долга: вести себя надо так, как будто бы Бог существовал.)
Святое – только жизнь; человечность служит ей, спасая или делая достойной – и не зная законов.
Вопрос о несогласии долга и склонности снимается, ибо эмпатия творит добро из склонности, а долг самой эмпатии для человечности очевиден, он определяется сознанием факта, что другой – такой же, как и ты, так же дорожит своей жизнью и всем, что ей необходимо... Если вы посочувствовали и помогли тому, кто вам симпатичен, ценность вашего поступка, правда, ниже – но она много выше, если вы сумели посочувствовать антипатичному вам человеку (в Евангельской терминологии, «врагу»). «Легитимным» же – что и отвечает здравому смыслу – называется поступок, хотя и соответствующий принятым представлениям о долге, но совершенный без «склонности», формально, как «жертва», а не как «милость», – и потому могущий быть и чаще всего бывающий объективно дурным.
Воспитание нравственности: «надо, значит надо, нельзя, потому что нельзя».
Побои, в качестве воспитательной меры, совершенно адекватны: ими самым ощутимым образом доказываются власть, страх, послушание, – то есть сама нравственность.
Воспитание человечности: «надо или нельзя, потому что влечет для тех-то и тех-то такие-то и такие-то следствия».
Побои, в качестве воспитательной меры – гадость и глупость, ведь ими ничего не доказывается: человечным нельзя стать из страха. К тому же они отнимают именно то, что надлежит развивать – достоинство.
Альтруизм – «я-для-целого», коллективистский инстинкт: принцип, противостоящий более понятному, «рациональному» принципу эгоизма. Идеал – «жизнь за други» («царя», «веру», «отечество»...).
Иначе этот тип альтруизма можно осмыслить, как представленный в индивиде коллективный эгоизм, – сдерживающий эгоизм личный, зато и не знающий удержу в отношении других коллективов.
Альтруизм – «другой-во-мне», представленность чужих интересов в моих собственных; то же, что справедливость. Не воспринимая эгоизм как принцип рациональный, человечность вообще не очень ясно понимает, что такое альтруизм: доброта в ущерб справедливости? Но с какой стати? Не достаточно ли самой справедливости?.. Хотя, спасая кого-то, естественно рисковать и жизнью, а за кого-то можно ее и отдать.
Доброта, как «склонность», нравственности вроде не враг, но и не друг; она нравственности «не своя». За добротой нравственность либо правильно угадывает противоположный собственному принцип – и тогда подозревает ее во всех тяжких, в корысти и лицемерии, – либо подозревает глупость; в последнем случае доброта удостаивается ее снисхождения. Тем более, что добрый удобен... Доброта – способность жертвовать своему сочувствию – природный задаток человечности.
Это способность сочувствовать – да что ж бояться точного слова: жалостливость, пользующаяся умом и воображением, а потому справедливая и занятая не самоублажением, а реальностью. Иначе – это и есть человечность. («Умная доброта и добрый ум» – В. Кувакин; еще цитата: «пусть будет добрым ум у Вас, а сердце умным будет» – С. Маршак...)
Будучи чувством социальным, нравственность – это и иерархическое чувство, – и жалость, как отношение сильного к слабому, она воспринимает как отношение «сверху вниз»: «жалость унижает человека!», «несчастный» – бранное слово.
(Шопенгауэра с его открытием, что в основе морали – жалость, человечество, к величайшему позору для себя, не услышало – и притом оно совершенно право: это относится не к морали.)
Не воспринимая, или даже питая отвращение к иерархиям – отношениям силы – человечность видит в несчастье особое право, а не порок; о том же, чтобы к жалости примешивалось презрение, не может быть, соответственно, речи. Жалость не унижает человека именно потому, что «человек – это звучит гордо»: то есть бесконечно более гордо, чем «удачливый», «влиятельный», «всего добившийся человек».
«Гуманитарная помощь» – унижение, национальный позор. – «Мы их победили, а они нам теперь «яйки, млеко!»»; «ветеранам на День Победы – конфеты из Германии!»... От нее надо с возмущением и демонстративно отказаться. «Гуманитарная помощь» и в особенности «яйки, млеко» (немецкая) – знак настоящей великой победы: победы гуманизма. Отказываться от нее за тех, кто в ней нуждается, кого сами не можем накормить – негодяйство в государственном масштабе.
Если в экстрасенсов и прочее в этом роде мы не верим, то телевизионные сеансы Кашпировского следует запретить: играть на доверии людей безнравственно. Недоверие к Кашпировскому куда менее значимо, чем, может быть, чья-то последняя надежда, которую он ему давал... Отнимать ее – бесчеловечно.
Может быть и бывает жестокой, и даже особенно патетична в этих пунктах: долг должен быть выше склонности, идеология должна побеждать все человеческое. Так, тоталитарные государства нравственны и бесчеловечны (плач по нравственности – удивительная примета нашего времени, едва порвавшего с тоталитарным прошлым, эпохой геноцида и вандализма...). Жестокость, к которой якобы человечность может привести – противоречие в определении: человечность стоит перед всяким направляющим принципом.
Приоритет человечности над всякой идеологией есть – и в личном и в политическом планах – терпимость, и, логикой вещей, плюрализм, либерализм и т.д.
(Зато человечности кажется, что «сочетать жестокость с чистой совестью – заветная мечта моралистов», – Б. Рассел...)
«Половая мораль» – опять же, незыблемые правила для одного пола и для другого, и потому, ясно, «двойная»; положение женщины, как стороны слабейшей, худшее. Половые различия – те же иерархические. Та же в вопросах пола, что и во всех других вопросах; пол – лишь ситуация, которую человек не выбирает, и такая же ситуация, как и всякая другая. Несправедливость обстоятельств следует, по-человечески, не усугублять, а компенсировать. «Двойная человечность», в каком бы то ни было вопросе – нонсенс.
Аборт – только один из способов «контроля рождаемости».
Аборт надо бы запретить, потому что так решил Папа Римский, и вообще – «любишь кататься, люби и саночки возить». Но если Папа для нас не авторитет, тогда, конечно... как без него!
Контроль рождаемости и уничтожение плода – вещи, все-таки, разные.
С момента, когда плод становится способен ощущать боль (определить это должны ученые), аборт – убийство. Тем более злостное, что существуют способы не допускать беременности.
Самоубийство по личным причинам безусловно осуждается, и осуждается именно потому, почему жертва собой родине (война) или Богу (аскетизм) получает, напротив, высшее признание: человек сам себе не принадлежит и должен доказывать это.
Кое-какие религиозные и юридические санкции постигают даже родственников несчастного. Правду сказать, я ни от кого не слышал по этому поводу – «так им и надо».
Жизнь – святое, и наша собственная жизнь, конечно, тоже. Но в нормальном случае она сама убеждает нас в этом. Самоубийство – следствие либо невыносимых обстоятельств, либо психического расстройства. – Увидев на высоком этаже пожар, мы должны рассуждать не о праве его обитателей выпрыгивать из окон на мостовую, а о том, как им помочь оттуда вырваться. В любом случае, самоубийца карает себя сам и тем самым чист.
Сущность преступления – самоуправство.
Вышестоящий прав перед нижестоящим, а тот, в чьих руках все – прав всегда. (В чем смысл Книги Иова...)
Сущность преступления – жестокость.
Если Бога надо понимать как личность, держащую все в своих руках, и притом не допускать мысли, чтобы он мог совершить преступление – то есть жестокость – тогда, видимо, такого Бога нет.
Сущность наказания – месть, кара. Рассчитанная и наглядная жестокость наказания – торжество нравственности.
(Именно так расценивал Герцен суды Линча – расправы без официального суда, которому, для обывательской нравственности, недостает жестокости. Соответствующую цитату приводить здесь, из соображений человечности, не стану. Что же касается наглядности: одолевать коррупцию с помощью такой памятной меры, как показательные процессы, требует от властей не кто иной, как... Солженицын! За сим останется лишь, как это делается на мудром Востоке, демонстрировать по телевидению экзекуции.)
Месть, но только как непосредственная реакция на жестокость, естественна – насколько естественно сострадание, настолько и возмущение злом.
Напротив, месть, как рассчитанная хладнокровная жестокость, осуществляемая над обезоруженным преступником – вполне отвратительна; может быть, отвратительней самого преступления, ведь преступник, в отличие от палача, хотя бы рисковал...
(Показательные процессы – те же суды Линча. Справедливыми они быть не могут уже потому, что, прежде чем наказывать обвиняемого, суд должен еще установить его виновность; потому, что устрашать на чьем-то примере публику – значит заставить его расплачиваться не только за себя...)
«Наказания без вины не бывает», лучше покарать десять невиновных, чем спустить одному виноватому. Коллективная ответственность в порядке вещей, ибо воспитывать и надлежит в первую очередь коллектив, – как закономерны и расправы над целыми народами (не считать же, в самом деле, безнравственными всех рядовых сталинистов!). А без толики «здорового антисемитизма» не встретишь, пожалуй, ни одного борца за «духовность». «Лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невиновного». Ответственность, по определению, индивидуальна; вина осужденного должна быть доказана на сто процентов (не считать же, как в это верят широкие массы, уменьшение числа приговоров потаканием преступности!). И не только «анти», но и вообще всякие суждения о сравнительных свойствах народов в лучшем случае бессмысленны, т.к. индивидуальные черты разнятся стократ существенней, да только они и имеют значение.
За смертную казнь. Пусть возможны судебные ошибки, но от них страдают лишь их жертвы, то есть индивиды, нравственность же – дело общественное; не столь важно, расправилось ли правосудие над самим Чикатило или над теми, кто не сумел защититься от пристрастного следствия – важнее, что с кем-то оно все-таки регулярно расправлялось; совершена ошибка или нет, нравственная цель в любом случае достигается: общество устрашено и удовлетворено. Конечно же, против смертной казни. Право, рассуждает человечность, может только лишать свободы того, кто злоупотребил ею, но не мстить («Мне – отмщение»), – не умножать жестокости. Не говоря уж о возможности ошибок (самое невыносимое); о необходимости погубить чью-то душу, сделав его палачом; в конце концов, о неясной целесообразности этой меры...
...То же и с наградами. Какое дело, водрузили ли знамя победы над Рейхстагом Егоров и Кантария, или, как позже выяснилось, кто-то другой? Многонациональной советской империи было нужно, чтобы то были именно русский Егоров и грузин Кантария. Что с того, что из двадцати восьми героев-панфиловцев один чудом уцелел? Надо было, по-вашему, по телевизору его показывать? Пусть скажет спасибо, что, подпортив легенду, общественное достояние, он так легко отделался: велели не высовываться, а ведь могли бы и посадить, и чего похуже... А Матросов? А Гастелло? Да какая разница, кто конкретно что совершил! Ведь дело не в личностях, дело – в народе, в народном самосознании. Ошибки с наградами, с нашей благодарностью тем, к примеру, кто рисковал ради всех нас жизнью или отдал ее, тоже, уж понятно, для человечности не безразличны. Знамя победы водрузил над Рейхстагом, с точки зрения человечности, именно тот, кто его действительно водрузил, как и первый легший на амбразуру или совершивший в воздушном бою таран – тот, кто совершил это первым, хотя и последовавшие их примеру были, ясно, героями. А чудесному спасению одного из двадцати восьми героев следует всенародно радоваться!
«Рассудок» предпочитает «сердцу» и при этом живет лозунгом: «знай свой долг и не рассуждай!».
Под «сердцем» понимается, весьма смутно, человечность, а «рассудок» здесь – это ни в коем случае не размышление, а священное неприкасаемое знание, которое нужно уберечь от критики как со стороны ума, так и со стороны сердца: знание долга, культ правил. (Чувство долга, предпочитаемое живому чувству – действительно, что это: рассудок впереди чувства или чувство впереди рассудка?...)
Нравственно – не доброе, а правильное.
«Рассудок» от «сердца» не отделяет. Это «сердце», помноженное на «рассудок», или «рассудок», открывающий на что-то глаза «сердцу».
Смысл противопоставления разве что в следующем: первый добрый импульс может и не достичь своей цели, а может кому-то причинить и нечаянный вред; «сердцу не прикажешь», но долг в том, чтобы максимально задействовать рассудок.
Правильное – это доброе поистине.
Долг – это долг добра: только добра да еще того, чтобы это добро не оставалось донкихотским (или, иначе выражаясь, формальным), но достигало цели.
Умозаключения нравственности, если только философ не придаст им флера диалектического или иррационального, оставляют впечатление какой-то патетической тупости («сегодня ты не пришил воротничок, а завтра родину продашь», или, как выразился В. Распутин, «профукаешь Россию» из-за увлечения рок- музыкой, и т.п.); пародисту здесь нечего и делать. Умозаключения человечности, с точки зрения нравственности, – вредные софизмы; рассуждать – значит «хотеть быть умнее всех», где под «всеми» разумеется не «каждый», а социум, «люди»; общее мнение, «категорический императив» которого не обсуждается. Тогда как категорический императив человечности – «думай своей головой».
Здравый смысл – привычка и общепринятость, противостоящие даже логике. Здравый смысл – логика, противостоящая, если надо, привычке и общепринятости. Не общепринятость, а общезначимость. Здравый смысл, таким образом, это и самая непонятная неспециалисту наука.
Справедливость есть вообще объективность, логика. Поскольку нравственность признает эту объективность, постольку она то же, что человечность. Но сам по себе нравственность предпочитает справедливости так называемый порядок (логику-то нужно ещё уметь слышать): порядок, как четкую иерархию, в которой определено, что и кому дозволено.
(«При Сталине был порядок».)
Справедливость – логика вообще и логика человечности в частности. Логично ли – творить добро одному ценой зла другому (будет ли это добром)? Или терпеть от кого-то зло, потому что оно ему выгодно? Если любишь ближнего, как себя – то и себя так же, как ближнего. Справедливость – порядок, диктуемый человечностью.
(Кстати. Чего-чего, но порядка – при Сталине не было! Самый строгий порядок предполагал бы, по крайней мере, что в лагерях будут мучаться виновные...)
Конечно, гетерономна, потому что авторитарна: социум, его идеология держатся властью, без сильной власти всякая идеология отсыхает, как листья на подрубленном дереве. – Но через сакрализацию своих правил, в каждом индивиде, может приобретать характерную автономию – высшее и наиболее привлекательное выражение которой являет собой этика Канта.
(Мораль Канта десакрализована и тем самым автономна – выведена из-под религиозной и всякой иной опеки – но лишь постольку, поскольку в ней сакрализуется сама моральная установка, «категорический императив». Неравновесность этой позиции и в том, как она скатывается к фарисейской формализации правил – см. его статью «О мнимом праве лгать из человеколюбия», – и в том, как она возвращается, кружным путем, к идее Бога, через «как если бы ...»)
Конечно, автономна, поскольку не имеет никакой связи ни с послушанием кому-то, ни с послушанием чему-то, даже самодовлеющим правилам, долгу; также гетерономна, потому что – не для себя самой существует человечность, а «для другого, как для себя...»
(Человечность автономна, как автономен разум: правота его определяется отношением к истине, а не нашим местом в иерархии, в каждом из нас он одного и того же качества, это способность быть объективным, и даже более сильный разум не подчиняет себе более слабый, а лишь аргументирует – предлагает убедиться лично. Тем паче, «автономно» и сердце; ты можешь прислушиваться к его голосу или стараться заглушить его, но приказать ему говорить что- то другое не в силах даже ты сам...)
Абсолютна, потому что правила ее сакральны, то есть мыслятся незыблемыми; насквозь релятивна, потому что мыслится закономерно разной для разных социумов. Релятивна, потому что презирает правила, ее «мера» – «человек»; абсолютна, потому что имеет простой извечный смысл: сострадание, сочувствие...
Служит иерархии, как костяку социума, – соответственно разная для разных ее ступеней: высшие обязывают нравственностью низшие, а над «Il Principe» уже только Бог. Но так как сам этот бог (со строчной) есть всего лишь продолжение социума, «Il Principe» нравственности не повинен, как и учил Макиавелли. «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку».
(То ли «всякая власть от Бога», то ли «всякий бог – от власти»...)
Не знает иерархии. «Один Бог над нами» именно так и понимает: человечность одна и та же «вниз» и «вверх»; зло, которое ты вершишь, как «Il Principe», есть то же и даже худшее зло – оно заключает в себе предательство, ведь ты обладаешь особыми возможностями для добра. Кое-что бывает простительно «быку», но не «Юпитеру». Не знает иерархии человечность в отношении к «братьям меньшим» – жалость не измеряется значимостью объекта (плотоядность человека – его драма).
Приветствует закон, источником которого считает, без колебания, власть; содержание закона определяет власть имущий.
Идея естественного права – идея подрывная, основа всякой крамолы: человек не может быть вполне прав, а только «оправдан» – «чист»; чист перед Богом, людьми или даже «скромным сельсоветом» (Н. Рубцов). Есть заповеди; большинство из них начинается с «не», но это не «только не...» постулирующего свободу права, скорее напротив, «что не разрешено, запрещено», – этакое «естественное неправо». В пределе, Бог или тоталитарная власть «всех заключает в непослушание, чтобы всех миловать»...
Стремится обязать власть законом, признавая за подлинно законное лишь соответствующее природе человека, его естественному праву. Видит в этом гарантию своей свободы, – свободы совести (свободы иметь совесть, то есть следовать своим убеждениям). Что не запрещено, разрешено, а незнание закона не оправдание – ведь он должен запрещать лишь то, что нормальному человеку в голову не придет совершить.
Свобода – химера: «не может же быть свободы грабить или убивать». Пусть будет «свобода для», а не «свобода от» (что значит – дайте нам не свободу, которую мы превратим в тягостный нам самим произвол, а, наоборот, цель...). Свобода – исключение насилия: ничего более естественного! Лишь насильнику, врагу рода человеческого, это исключение может показаться стеснительным. Что же касается ее «для» – то в том и свобода, чтобы «для» оставалось личным делом.
«Повелевать может лишь тот, кто умеет подчиняться»: то и другое – функция от места в иерархии, чувство которой – чувство нравственное. Подчиняться – унизительно, повелевать – преступно. Руководить или быть руководимым – вопрос большей или меньшей компетентности и вытекающих из этого функций.
Послушание.
Соответственно, на верху иерархии – скорее искусство управлять, – политика.
Нравственность и политика – две стороны социальности; по сути, это одно и то же. (Так же точно неразличимы политика и церковь.) И кто осуждает политику с позиций нравственности – тот дурак или бунтовщик.
Разумение.
Разум не знает иерархии – он может быть лишь собственным, личным. Управлять кем-то – значит подавлять его разум, его личность; человечности это противно, то есть, ей противна политика как таковая.
(Хотя уклоняться от политики – пока существуют государство и власть – значит позволить расцвести худшей политике; к счастью, человечность в принципе против железных принципов.)
Не просто консервативна, а – синоним консерватизма; это её собственная сущность. Господствующее тем и хорошо и право, что господствует, наш долг в том, чтобы ему подчиняться; соответственно уже тем, что осмеливается существовать, неправо всякое его критическое рассмотрение. «Лучшее – враг хорошего.» Конечно же, не разрушительна. И не понимает, о чем беспокоятся охранители. Хорошее надо сохранять, и добавлять к нему лучшее, а от дурного, избегая насилия (то есть зла наихудшего) – избавляться; без критического рассмотрения происходящего тут не ступишь и шагу. Хуже всего – когда дурное господствует...
«Золотой век» позади. Должен быть позади: неустанная борьба за незыблемость устоев нуждается в представлении-архетипе, что когда-то они стояли незыблемо безо всякой борьбы. «Золотой век» впереди. Должен быть впереди: для этого человеку достаточно только стать вполне человеком. Естественно верить, что естество когда-нибудь вступит в свои права.
Хранитель нравственности – народ, – под которым понимается не-интеллигенция; особенно те его слои, что наиболее придавлены ручным трудом и возможно дальше расселены от очагов культуры. Культура ведь разъедает, размывает традицию, а традиция – и есть нравственность. Надежда человечности – культура. Соответственно, миссия человечности лежит на интеллигенции; то, как она справляется с этой миссией – вопрос отдельный... Природный дар человечности значит пока больше, уж точно, чем наличие образования – даже гуманитарного.
Патриотизм, немыслимость космополитизма – в сущности нравственности: целое свято для личности. «Мы» – бог, ради которого считаются с ближним. «Они» – бог чужой, страшный или презираемый, а каждый из «них» – естественный враг, варвар, даже если во всём «нас» превосходит... Впрочем, объединяться с другими народами – в духе этой нравственности: завоевывая их, всё увеличивая территорию той власти, которой сама подчиняется. В идеале – подчинить своей власти всё человечество!
(Так точно «смущает» верующих экуменизм – если только это не лицемерный экуменизм мессианства...)
Космополитизм, как само собой разумеющееся проявление человечности: отношение к любому человеку прежде всего как к человеку, то есть как к самому себе, без «наших» и «чужих». Так сказать, «что хорошо, то и родина». Впрочем, патриотизм естествен: если сердце способно болеть за что-то, оно отреагирует на то, что ему ближе – ведь за то, к чему мы имеем непосредственное отношение, мы в первую очередь и отвечаем. Но оно, ясно, не пожелает добра ближнему за счет зла чужому, – патриотизм человечности движется в сторону космополитизма, а не от него. А чтобы объединиться в человечество, следует скорее разбиться на отдельных людей, чем сливаться во все большие группы.
Война – школа нравственности и её кульминация (но только война победоносная, сумевшая убедить государство в собственной силе; прав и нравствен на войне победитель). Это наука самопожертвования личности целому, социуму; момент, когда нравственность требует от человека всего (читайте Гегеля, Бердяева...) – Убийство же, входящее в долг на войне, для нравственности не убийство, потому что противник – человек лишь в биологическом смысле; нравственное отношение, по определению, лишь к своим. Идея, что войны имеют целью грабеж, нелепа: ущерб не окупается даже разграбившему всё дотла победителю. Войны – за поглощение одной иерархии другой, смысл их сакральный, любая война – по существу религиозная. Это требующее жертв служение идолу власти. Отношение к войне человечности можно бы оставить без комментариев. Но всё же. – Сама возможность такого явления, как война, порождает в душе человечного горчайшее сомнение: сомнение в том, что жизнь и её венец, человечество, составляют душу космоса, а не просто плесень на одной из бесчисленных планет, случайно оказавшейся сырой (имеющей воду и кислород). Наблюдение Лоренца, что периодичность схваток человеческих государств и крысиных стай не представляла бы для учёного «с Марса» никаких различий, низводит человека не до уровня крысы, а бесконечно ниже – ведь он предает в себе разум... Никакая идея не оправдывает войну, а развенчивается ей, так что самая позорная и разочаровывающая в человеке война – так называемая война религиозная, – материальная нужда послужила бы войне скорей оправданием...
Разумеется, за всеобщую воинскую обязанность, потому что само общество, как верно сказал Ницше, это «орудие войны», государство – это армия. Ты не мужчина, пока не раздобудешь скальп иноплеменника, или по крайней мере не отдашь куска жизни науке не думать, подчиняться и совершать агрессивные жесты. Даже меньшая боеспособность армии, собранной из негодных к этому делу юношей, значения не имеет: смысл армии культовый, нравственный. Разумеется, за профессиональную армию. Ни к одному делу человек не может быть предопределен от рождения – это противоречит естественному праву, – тем более к такому, нужда в котором определяется общей отсталостью человечества. И потом, если армия вообще нужна, то только боеспособная – а в каждом деле лучше профессионал и тот, кто делает его по призванию.
«Храм в ознаменование победы»; «жизнь за веру и царя»; «православие, самодержавие, народность»... Отделить государство от церкви – все равно что отделить государство – от нравственности! «Богу – Богово, кесарю – кесарево»; «иудею, как и эллину»; «люби врага»; «царство Мое не от мира сего»... (Как видим, автор идеи разделения церкви и государства – Христос.)
Экология. – Казалось бы, одна из нравственных задач – долг личности перед целым; пусть каждый не наносит ущерба природе, чтобы природа не отомстила когда-нибудь всем. Но на деле природа для нравственности – это тот же «чужой», «не-мы», – которого «мы», люди, должны «покорять» и потреблять – как, в частности, приручаем и поедаем скот; что же касается отдаленных следствий этой войны с природой, то ведь они – отдаленные; чтобы их видеть, надо думать, а думать – процесс сам по себе безнравственный... Не вызывает доверия нравственности и непосредственная жалость к природе – жалость вообще не пользуется её доверием. Для человечности родина – не только «своя земля» (которой нельзя отдавать «ни пяди», даже если никак эту пядь не используешь, а рядом кто-то задыхается от перенаселения), а – планета Земля, да и космос тоже. Здесь мы видим, что человечность – более обширная, чем господствующая ныне, глобальная нравственность; одно из имен этой универсальной космической нравственности – экология. Забота человечности о целом – забота не о преимуществах своего социума перед другими, а о природе, частью которой мы являемся и которой обязаны жизнью; это именно экологическая забота... 0 природе надо заботиться, как о самих себе, и даже то, что это в наших же интересах – не так и важно!
Восстанавливать или не восстанавливать разрушенные в прежнюю эпоху храмы, пока не выплачиваются пенсии, не хватает на медицину и т.д.? – Если помощь неимущим – только одна из задач нравственности, то храмы – коль скоро мы снова верующие – это сама нравственность; так что, конечно, восстанавливать. Но если надеемся вернуться к атеистическому коммунизму – тогда, конечно, нет. Разрушенные памятники культуры – неотступная боль для всякого живого, хоть сколько-нибудь развитого человека, и восстановление их дороже любых затрат... но не важнее, чем накормить безвинно пострадавших неимущих. Во всяком случае, и начинать восстановление следует не с памятников-символов (Храм Христа Спасителя), а с тех, что представляют наивысшую художественную ценность.
Искусство – одно из направлений «идеологической работы»: так называемое серьезное искусство – обязано воспитывать, поучать, легкое – давать отдых. Искусство – одно из направлений поиска человеком истины; требовать от него поучений бессмысленно, так как результат поиска непредсказуем. Но именно в силу этого – так сказать, чревато гуманизмом.
Моральный принцип не знает крайностей: исполняй свои долг, а там будь что будет. Отдельные нравственные правила, однако, в живых ситуациях сталкиваются друг с другом (иной раз не солгать – значит убить, и всё такое), и судьей им могла бы выступить человечность – но коль скоро последняя не признаётся или голос её не слышен, дело решает или слепота, держащаяся раз принятой стороны, или – недобросовестность. Не знает крайности и принцип человечности: в конфликте между моралью и человечностью неизменно побеждает человечность. «Остается пожалеть, что этот человек выполнил свой долг» (формулировка Мура): ситуация немыслимая. Нужно делать именно то, о чем меньше всего придется жалеть, а если это разойдется с представлениями о долге – тем хуже для этих представлений.
«Ложь во спасение» осуждаема: честность в том, чтобы говорить правду. А правда – либо «соответствие действительности» (в чем человек неразмышляющий не видит сложностей), либо – идеология: угодное Богу, власти, обществу. Так что переписывать историю – значит не лгать, а творить новую правду... Как сказал, в похвалу себе, один египетский чиновник – «я всегда говорил правду, нужную фараону»... Честность – нежелание манипулировать ни ложью, ни даже правдой в несправедливых целях. Ложь, если действительно «во спасение» – святая правда. Например: говорить или не говорить больному, что он болен смертельно? – Конечно нет (если только его твердая воля знать правду не подтверждена особыми обстоятельствами, делающими это знание для него необходимым), – нет, – раз того ему не открыла сама его природа, сам Бог.
Нравственное суждение – это выражение общей точки зрения, запечатленной в нравах, в правилах, предпосланных любым живым ситуациям. Поэтому каждый – законный судья в нравственности каждого другого. Хорошему человеку прятать нечего, сельская сходка или партсобрание компетентны во всем, что касается твоей совести. Понятия «личное дело» не существует. Суждения человечности – это выражение личной точки зрения (скажем лучше: глубоко личной); всю правду о ситуации, если кто и может знать, то только тот, кто её сам проживает; конкретные случаи опрокидывают всякое общее правило – требуют индивидуальных решений. Потому – «не судите, да не судимы будете».
Терпимость и компромисс представляются нравственности лишь уступками необходимости, невольным или вольным предательством, сделкой с совестью: мнения не могут быть личным делом, это дело общее, нравственность – идеология; вожделенное всеобщее братство – торжество (нашей) идеологии, единомыслие и единодушие по всем вопросам. Терпимость и компромисс – чуть не синонимы человечности. Они суть прямое требование совести: по возможности оставлять за каждым сферу его неприкосновенного личного дела и учитывать запросы каждого, как и свои собственные. Человечность – добрососедство; подлинное братство – торжество последнего, доброе отношение к ближнему, как бы он от тебя ни отличался.
Соборность: общее мнение, основа согласия, ни для кого не стеснительно, ибо должно стать собственным мнением каждого. Плюрализм: «общего мнения» не существует, всякое мнение может быть и должно оставаться личным. Согласие – тот самый «общественный договор».
Подчиняться целому нравственный индивид должен во всем, стало быть, и во вкусах; высший балл в этой науке – «comme il faut»; этическое и эстетическое едва различимы. Так что человек, всего лишь не по моде одетый, уже заслуживает презрения. По мысли романтика Новалиса, «благопристойность наряда – безошибочный этометр»; факт, что этому требованию вряд ли удовлетворял сам Христос, его, видимо, не смущал. (Впрочем, нравственного в Христе должно бы смущать слишком многое...) Идея, что «и в рубище почтенна добродетель», не кажется нравственному самоочевидной. О вкусах человечность действительно не спорит, «comme il faut» ничего для неё не значит или значит ничтожество, стадность, в лучшем случае трусливое притворство; подлинно – индивидуальное. Что для нравственности, в лучшем случае, чудачество, для человечности – личность. Что касается «рубища», оно для человечности есть уже, само по себе, определенная добродетель: человек явно никого не раздел и даже никого не заставил себе завидовать!
Предосудительное «некрасиво», – это то, чего надо стыдиться. А если красиво, то уж и не предосудительно. Добро, не убоявшееся выглядеть в глазах большинства некрасивым или смешным – добро высшей пробы.
Стыдно быть «жалким» – быть жертвой несправедливости (особенно несправедливости судьбы, «неудачник» – ругательство); совестно того, что наказуемо. Ничто не может быть стыдным, в чем нет твоей вины.
Стыдно по-настоящему того лишь, что совестно: совершить несправедливость, убедившись в её ненаказуемости.
Эвдемонизм (как, впрочем, и всякий иной рационализирующий побуждения нравственности принцип) отвергается – долг и послушание самодовлеющи. Он не годится даже в качестве «молочной идеи» (аналогия с молочными зубами, – выражение Д.И. Писарева); дети должны слушаться, и все тут.
Изгоняемый из собственных целей поступков, эвдемонизм, однако, возвращается в виде идеи заслуги: в самом благородном варианте – это задача «сделать себя достойным счастья», в варианте примитивном (если только сие не метафора) – расчет на «воздаяние сторицей».
С точки зрения человечности, вся проблема этики – забавное недоумение дикаря, по скудости своего воображения до предела эгоцентричного: «чего ради я забочусь о другом, тогда как должен бы заботиться исключительно о себе?» Ответ эвдемонизма – «в этом есть твоя собственная корысть, только её не сразу видно». Ответ человечности (если бы только она захотела отвечать): разумеется, заботиться о себе каждый должен в первую очередь сам, но из чего следует, что заботиться естественно лишь о себе? Счастье и несчастье ближнего делишь поневоле, моя корысть есть и в его корысти, особенно, если есть в ней и моя заслуга; а называть это эвдемонизмом или как иначе – дело вкуса.
Радость сама по себе – скорее предосудительна.
(В ней усматривается принцип, противоположный долгу).
Что не нравственно, безнравственно.
Радость, не заключающая в себе ничего предосудительного – безусловно, ценность. (Если радость, которую я дарю другому – само добро, хороша и та, которой я ни у кого ничего не отбираю.) Что не дурно – целиком на усмотрение каждого.
«Человек грешен», «человек по природе зол»: этакая «презумпция виновности».
Нравственность должна перебороть, победить природу, избавить человека от себя самого.
«Могущему вместить», хорошо целомудрие, безбрачие...
Страстям – лучше и вовсе умереть...
«Естественное не безобразно», а вот всё, что против естества, есть насилие, – с точки зрения человечности единственное безусловное зло.
Другое дело, что «человеку свойственно ошибаться». Предоставленный самому себе, человек способен на дурное лишь, так сказать, «не ведая, что творит». Надо помочь ему понять самого себя! А смерть страстей – конец и всего доброго в нем...
Вина – чуть не определение нравственности («кто Богу не грешен, царю не виноват»): нравственностью мы повинны Богу (социуму, власти). Провинности навлекают их особый гнев.
Первородный грех – состоял в попытке самостоятельно различать добро и зло.
Добро не повинность, а радость (или боль, которой удалось избежать). Но совершенное зло, действительно, нас уже обязывает; вина – потеря права на себя. Этим ощутивший вину похож на «нравственного».
Если в чем человек, как таковой, грешен – так это в том, что боится самостоятельно различать добро и зло.
Запутывается в проблеме свободы воли.
С одной стороны, чтобы признать человека в чем-либо виновным и вообще, так сказать, повинным нравственности – нужно признать и его возможность поступать так или иначе, – свободу его воли. – С другой, свобода воли – ведь это свобода «от Бога», она ставит человека с Богом чуть не наравне; вот почему защита этого принципа находится в русле гуманизма, а религиозное рвение (Лютера, Магомета) не может его допустить.
(Знаменитое «осознанная необходимость» будто снимает эту напряженность. Хотя, ясно, этот тезис просто переводит разговор в другую плоскость, и я бы интерпретировал его так: свобода – это сознание; то, чем живое отличается от неживого.)
Проблема свободы воли для человечности есть, скорее, проблема физики, чем её собственная проблема.
«Понять – значит простить»: то есть представив всю сумму причин, подведшую ближнего к чему-то объективно дурному, ты, весьма вероятно, не решишься утверждать, что не поступил бы так же; тут человечность детерминистка. Да и сам Бог с точки зрения человечности (иначе, разумной) – не вершащая произвол личность, а – закон. Так что проблема свободы человека «от Бога» – нерв проблемы свободы воли – снимается.
Потому-то человек и не чувствует себя «тварью»; как бы ни определять свободу воли, он ею пользуется – видя своё достоинство не в послушании. Да и что бы, на практике, значило отрицание этой свободы? Подражание неживому?
Совесть – Божий страх: страх преступать правила даже тогда, когда никто, кроме Бога, за тобой не углядит. Совесть – со-весть, со-знание: рефлексия, сопутствующая твоим делам и не дающая эгоизму или слабости тайком заглушить голос человечности – твой собственный внутренний голос.
«Кто будет честным в темноте?» Тут, правда, нравственности остается лишь уповать на существование всевидящего, – то есть на то, что «темноты» не существует. «Правая рука не должна знать, что делает левая», – тем более публика! Только «в темноте», при всем желании оставаться таким и на публике, можно быть по-настоящему честным.
«Грех не беда, молва нехороша», «всякому безобразию свое приличие» – максимы, ещё не вполне порвавшие с нравственностью. Душа нравственности – мнение других; соответственно, скорее «казаться», чем «быть». «Быть, а не казаться» – само собой разумеется. Не стремиться казаться лучше, чем ты есть – уже некоторое достоинство. Хотя лицемерие – «дань, которую порок платит добродетели», оно порок нисколько не украшает.
Вежливость – форма, то же, что этикет; это осведомленность в определенных условностях, которые можно было бы назвать «правилами изъявления уважения» (несущими на себе печать довольно грубой архаики, что, впрочем, значения не имеет), – осведомленность, служащая пропуском в приличное общество. Воспитывать вежливость – натаскивать в этих правилах. К деликатности вежливость не имеет никакого отношения – ей предпочитается «прямота». Вежливость – собственное требование человечности: искусство не обижать людей понапрасну. С формой и этикетом это искусство не имело бы ничего общего – если бы пренебрежение ими кого-то не шокировало; следовательно, в разумной степени принимаются и воспитываются в детях также и они. В общем, вежливость есть то же, что деликатность – обиходная доброта.
«Чем сильнее коллективное нормирование человека, тем глубже его индивидуальная имморальность» (Юнг). – Потому нравственность кажется человечности чем-то боязливо-лицемерным. Чем глубже человечность, тем меньше ей дела до норм. Потому и кажется нравственности, в лучшем случае, сентиментальностью (заслуживающей более-менее презрительного снисхождения), а в худшем – установкой прямо преступной, скрывающей за какими-то «добрыми намерениями» гордыню и произвол.
«Экстравертивна», – естественна для этого психологического типа. Непременная ориентация на «как все» и недоверие к своим чувству и уму, как базе индивидуального, предопределяют это. «Интровертивна»: существует лишь в индивидах и для индивидов же; без опоры на собственные ум и сердце являла бы собою противоречие в определении.
...Но если последовательность всё-таки вынуждает признать нравственный закон святым и для личного употребления – этот «нравственный закон во мне» становится для меня такой же тайной, как и «звёздное небо надо мною». Человечность для человечного не составляет тайны. Это тот самый «естественный свет разума», который уравнивает боль каждого живого существа с нашей собственной и вынуждает отзываться на нее сердце.

 

Рейтинг@Mail.ru


Сайт управляется системой uCoz