Совесть и Божий страх
Рейтинг@Mail.ru

Александр Круглов. Афоризмы, мысли, эссе

Эссе входит в книгу «Словарь. Психология и характерология понятий»

Впервые опубликовано в журнале «Здравый смысл» №2 (23) весна 2002, с. 5–10

На главную страницу  |  Словарь по буквам  |  Избранные эссе из Словаря  |  Эссе по темам  |  Словник от А до Я  |  Приобрести Словарь  |  Гостевая книга

Совесть и Божий страх

Божий страх Совесть
Это другое именование религиозной морали.
Ее аксиомы (как я понимаю): есть индивид, который, сам по себе, слаб и корыстен; есть общество, без которого индивиду не выжить и с которым приходится считаться; и есть божьи заповеди, продленные в обычаях и нравах этого общества, плюс страх людского и божьего суда, определяющие, как именно считаться и почему. Людской суд всего знать не может и потому судит лишь явное. Божий суд тоже «воздает явно», но «видит тайное». Людской суд можно обмануть, божий – нельзя, и т.д., – обо всем этом и пойдет речь.
Совесть – это моральная рефлексия.
Эта рефлексия может быть еще только оглядкой на известные общепринятости, возбуждаемой страхом осуждения, – но здесь я буду говорить о совести в ее совершенном виде.
Так вот, первая и по сути единственная аксиома подлинной, состоявшейся совести, знаменующая выход человека из первобытного солипсизма, – это открытие осмысляющим Я – Другого, Других. Не как обстоятельств, с которыми я вынужден считаться, не как средств или помех к достижению моего благополучия, а, как и я сам, самоценных для меня. А значит, и составляющих предмет моей ответственности – перед собой же.
Вначале, можно предположить, страх был примитивен. Власть богов и вождей (обладавших для дикаря почти равными статусом и реальностью), вкупе с властью обычая, вынуждала человека к послушанию, и это рабство составляло его мораль. Однако рабство было и естественно, ведь личность заявляет о себе в человеке не сразу.
С ростом личностного начала необходимо возник абстрактный – сущий то ли «на небесах», то ли прямо в душах, «внутри нас» – Бог-абсолют. А с тем и «страх божий» обрел новые черты. Как и прежде, Бог определяет наш долг, повинуясь которому, мы повинуемся самому Богу. Но теперь ему надо подчиняться добровольно, не телом только, но и свободной, преодолевающей искушения душою. Итак, божий страх –
а) это страх перед кем-то, кого невозможно обмануть, нельзя даже утаить намерений или помыслов – Бог видит, а значит судит и их; простого исполнения предписанного недостаточно, нужно послушание благоговейное;
б) это страх перед кем-то, реальное существование коего не дает себя знать в привычной непосредственной форме, а значит искушает сомнением – и требует веры, как особой добродетели;
в) и, пусть это все еще не слишком лестный для «человека разумного» страх перед властью (разум ведь не вынуждает и не внушает, а убеждает), – однако властью, высшей всякой земной власти, и потому составляющий возможность некоторой моральной автономии человека, росток его личного достоинства.
(Лишь «некоторой» и только «росток» – еще и потому, что религиозно бывает всякое послушание, даже тирану. Эта сторона особенно выпукла в исламе, но для любой религии – даже той, чье царство «не от мира сего» – «от Бога» оказывается «всякая власть».)
Совесть отличается от «божьего страха», как этот последний от просто страха: это завершение пути от принудительности добра в нас к его сознательности, от морального послушания к моральной воле. Точнее сказать – доброй воле. Отныне добро – это не то, чего требует от нас Бог (хотя хочется верить, что он, если существует, то не может требовать ничего иного), и не только то, что нужно от нас другим (хотя именно добро им и нужно) – но и то, чего на самом деле хотим мы сами. Бояться тут приходится лишь собственной слабости. В том числе слабости противостоять, если надо, самому «страху божьему» с его добровольно- принудительными общепринятостями («долгом»). Отсюда следует, что –
а) если сам хочешь реального добра, то заинтересован и в правде, и обманывать тебе, относительно моральности твоих поступков, в конечном счете некого;
б) причем в реальном существовании правды, явлена она непосредственно или ее приходится доискиваться, радует она или пугает, сомневаться невозможно. (Потому принуждает к вере – только неправда, и верить – не добродетель.) Конечно, эгоизм искушает человека, и, избегая прямой лжи другим, он может придавать удобный для себя смысл своим дурным поступкам, – обманывать себя самого. Однако самообман требует постоянного ухода, чтобы не умер, – последнее слово в человеке (пусть он так за всю жизнь его и не услышит) только за правдой, только за совестью;
в) совесть же составляет основу моральной автономии человека, его абсолютного, не измеряемого местом ни в каких иерархиях, личного достоинства. Ибо во-первых, она означает ответственность поистине за все в мире (болея за все), а во-вторых, для правды, на которую ориентирован человек совести, никакая сила не имеет ровно никакого значения, – будь то сила власти, обычая, авторитета или сама святая сила.
Факт послушания тому, чье существование проблемно, наводит на приятное подозрение, что тут в подоснове – наша собственная мораль. Что иррациональный Бог здесь – то, что в психологии называется рационализацией (именно!): человек хочет знать, почему он чего-то боится переступить или хочет что-то бескорыстное сделать, и невольно конструирует понятную для себя причину, – в данном случае «Бог накажет» или «Бог велел». Когда-то, наверное, Бог был рационализацией только страха (в частности страха переступить общие установки и ощутить себя изгоем); последние столетия Бог, для многих – явная рационализация их собственной доброй воли.
(«Умные», впрочем, могут и догадываться, что свыше бояться нечего, и позволять себе то, чего не могут позволить себе «глупые»… Вот почему архаичная нравственность так дорожит в людях «простотой»… Во всяком случае, долг «умных» пользоваться преимуществами своего ума так, чтобы не рассеять божьего страха в глупых.)
Осмысленной доброй воле с идеей послушания делать нечего. Привести разум к послушанию невозможно, оно – «уму непостижимо». Если разум согласен с каким-то внешним требованием, то и послушания нет, а если не согласен – послушание для него предосудительно и только.
Тем паче не ужиться разуму с идеей послушания чему-то сомнительному, условному, признаваемому потому лишь, что якобы «надо во что-то верить». Да, сам разум «верит» – принимает аксиомы, – но, во-первых, отдает себе отчет в их недоказуемости и тем кладет этой вере предел, а во-вторых, аксиомы имеют-таки свою объективную, «перцептивную» убедительность (очевидность). Верить же в недоказуемое и неочевидное – значит верить кому-то на слово, потому что так показалось удобным или красивым. То есть впускать в разумение ложь, что нелепо; а затем и мораль строить на этой лжи – что дурно.
(«Мы, умные, обошлись бы в своей морали и без веры и страха, но наш долг вести себя, говорить и даже думать – то есть убеждать всех и себя, что думаем – так, будто верим: чтобы поверили глупые»…)
Тот, кто все о тебе знает – это, в первую очередь, ты сам. Что думает о тебе Господь? – Спроси себя, тебе виднее…
Но все же Бог Требующий и Карающий необходим, ибо чего ради, – недоумевает наивный архаичный человек, – я буду сам предъявлять к себе какие-то требования? Пусть я и узнал бы (а может, и так чувствую, без особых размышлений), что хорошо и что плохо, но сам же себя я не стану казнить за проступки? То есть: я отдаю себе отчет, конечно, когда от моих действий, направленных к моей пользе или удовольствию, кому-то бывает плохо, – но мне-то что до этого? Тем более, для всех все равно не будешь хорош… Нет, «нужно кого-то бояться», то есть, значит, «во что-то верить» – верить в то, что есть кому приказать и наказать. Должно быть что-то высшее тебя, имеющее над тобою власть.
Нередко другие первыми замечают в тебе то, что сам скрываешь от себя. Но и это – лишь еще одно свидетельство тому, что «шила в мешке не утаишь» и «на воре шапка горит», – тому, что ничего в себе от себя не скроешь. Так что правда, в конце концов, рассеет любые миражи, из которых, кажется, главный – «я все делал правильно» (был послушен)…
Однако и подлинную мораль можно назвать «послушанием»: это твое послушание твоему же моральному разумению. И тот же вопрос: пусть разум лучше Бога отличает добро от зла, но что заставляет нас подчиняться самому разуму? – Что? Но разве «хорошо» и «то, что нужно делать» – не синонимы? А считаться с ближним – коль скоро понимаешь его – разве не естественная потребность? Против нее бывают многие слепые, сменяющие друг друга страсти, зато на ее стороне сознание моральной правды. Которое неустранимо, а потому и труд по ее прояснению – работа совести – неволен.
Та очевидность, что мораль попросту нужна ради общего выживания, для архаичного человека еще не основание принять ее к личному руководству. Ему необходимо, чтобы кто-то за ним следил.
Ибо даже дикарь, конечно, ощущает, что ничем не сдерживаемая корысть каждого способна погубить всех и его самого. Что ж, пусть все перестанут быть эгоистами, тогда согласен и он – но начать с себя, уступить другому хотя бы в том, что тому явно нужнее, отказаться от своих притязаний добровольно – вот штука, на которую он в принципе не способен, даже если сообща приближаемая гибель предстанет воочию. Напротив, тут, скорее, в нем просыпается этакий мародерский рефлекс. «Что ж, всему пропадать, и лишь я один чего-то не урву? Почему я? Я что, хуже других?»…
Если, скажем, нынешний дикарь-обыватель слышит под новый год призывы пощадить елочки в лесопарках, это для него сигнал – «валяй, руби; видать, все тащат, один ты покупаешь, деньги тратишь; никого поймать не могут, вот дураков и ищут» и т.д. и т.п. Ведь он человек «маленький» и хочет иметь все выгоды этого положения. «Маленький» – значит такой, который естествен и искренен только в потреблении; пределы же его аппетитам должны полагать люди «большие», то есть наделенные властью, и полагать их, ясно, силой. Нужны вам елки – ставьте милицию, пусть охраняет. Жука-короеда ведь не уговаривают – «ограничь, малыш, потребление, ведь этак ты с братией скоро весь сад доконаешь, подумай о своих же отпрысках и т.д.»: нет, если бы могли, прихлопнули бы без лишних слов, ну а не могут – грызи!.. Как учит реклама сети магазинов «Мир», «мир создан для тебя»!.. Слово «производство» обыватель произносит с уважением, тогда как «экология» – лишь в сочетаниях «экологически чистый продукт» и «хорошая экология», разумея просто «пригодность к употреблению, возможность не отравиться и не задохнуться», – действительно экология его не волнует: ведь польза от производства сейчас, а вред потом. Но после него, как сказал один большой маленький человек, хоть потоп… Он не работает (делает добро вообще), а зарабатывает (добро себе, деньги- престиж). Вред он творит или пользу, за то отвечают начальники, а он в любом случае приносит посильную пользу себе… Лишь частную задачу самосохранения, в общем деле сохранения рода, дикарь решает сознательно. Делу выживания всех он служит лишь по инстинкту, почти как зверь – рожает и растит, разве что иногда рационализируя: «чтоб было кому, в старости, стакан воды подать», – но о собственных нуждах отдаленного, тем паче не своего потомства уже не в силах задуматься. Попробуй поделиться с ним своими тревогами за будущее, и увидишь: он убежден, что ты фальшивишь («такие вещи хорошо с трибуны вещать, если платят, а не задаром тет-а-тет»). Дикарь, в своем эгоизме – коллективист: «быть умнее всех», обеспокоиться в одиночку за общее положение дел или общее завтра он не желает – наоборот, пусть «все» решат за него. Как все, так и он.
…А за «всех» решает власть; только власть может принудить дикаря к бескорыстию, ради его же блага; власть, по сути – это его добрый Бог, спасающий его от него самого.
Вопроса этики – кажется, основного ее вопроса – «зачем тебе лично быть моральным, если никто за тобой не следит?» – для развитого человека, практически, не существует. Захочет ли он тайком поживиться чем-нибудь, работая на общую гибель?..
Ибо для такого человека его польза, корыстный интерес – лишь малая составная часть его личных интересов. И в числе этих личных интересов – точнее, личный интерес, включающий все остальные – интерес моральный: задача выживания и благополучия всех. Если надо от чего-то, не хватающего на всех, отступиться, его мысль – «почему не я»; возможно, он и решит дело в свою пользу, но лишь если поверит в справедливость такого решения. Вообще же «лучше» тот, кто отдает, а не отбирает. Стремиться только к такому хорошему для себя, что предполагало бы хорошее для всех или по меньшей мере им не мешало – в этом развитый человек не видит никакого самоотречения. Напротив, одно время даже готов был назвать это в себе «эгоизмом», – правда, с эпитетом «разумный». Ведь раз выигрывают «все», то с ними и ты; и разве это не лучше, чем один ты за счет всех?.. Ты любишь лесок в своем микрорайоне, страдаешь от того, что он чахнет и уж конечно не захочешь приложить к этому руку, тем более, огорчив этим других. Да и хороша «радость детишкам», которой из этих детишек воспитываешь потребителей!..
Конфликт «экология – производство» есть самое больное место для развитого человека. Ведь «производство» с его всегда сомнительными выгодами сейчас мало- помалу убивает общее потом, сам смысл существования; отбирает будущее у его детей – если включать сюда и тех детей, кто уже не успеет пригодиться для обеспечения в старости «стакана воды». Как и тех, кто не происходит от него по прямой линии… Делу выживания человеческого рода человек разумный служит не только, как зверь, тем, что оставляет свое собственное потомство; он служит ему и своей жизнью; сознание собственной «экологической чистоты» и приносимой пользы – пусть маленькой и безымянной – вот то, что ему нужно от работы… Мир создал тебя – это великая честь, налагающая свои обязательства.
В этой установке духовно развитого человека на общее благо нет абсолютно ничего искусственного, никакой натяжки или самопринуждения. Сама природа требует от своих созданий заботы о сохранении вида, а самосохранения, на самом-то деле – лишь постольку. Человек же способен осмыслить эту свою природную задачу, и, поскольку это осмысление приходит – а оно приходит закономерно – задача естественно становится его личной. В своем альтруизме, он – индивидуалист: определенная забота о человечестве – источник смысла его персональной жизни…
Понятно, при таком душевном настрое власть-надсмотрщик становится ненужной, и даже Бога, если человек в него верит, он освобождает от властной функции. И этот настрой должен когда-то возобладать у всех. Не стыдно ли проситься в рабство, не совладав с собственной дикостью; донимать высшее существо, как варяжского князька, челобитьями – «приходи и володей нами» (не то мы друг друга перегрызем)?.. И даже если сей акт отчаяния окажется необходимым, не называть же это моралью?..
Человек без Бога, то есть без страха божьего, говорят, – зверь… Как представишь, что зверь станет человеком «со страху»? Разве что – запуганным зверем…
Есть такое общее место, трюизм из числа ложных, что мораль – это «интериоризация» нашей душой неких внешних ей социальных норм. – Скорее, как мы видели, наоборот. Так, Бог как моральный законодатель, судья и исполнитель наказаний в одном лице – это «экстериоризация» совести, самого глубинного в душе. Пробуждающаяся и до конца не верящая себе совесть ищет себе поддержки сверху и сама себе ее творит.
Увы, получить эту поддержку, без некоторых потерь для себя, совесть не может. Уже потому, что полагаться нынешней совести приходится на Бога, сотворенного слишком давно (еще человеком первобытным)…
…Уж нет, совесть – не тупая привычка следовать общим установкам, относительно коих, по недостатку сообразительности, мы не догадываемся спросить: ну, а мне-то они зачем? Какая вообще от них польза? И кто уследит, если я ими манкирую?.. Другими словами, совесть – никак не «интериоризация» каких-то полезных условностей, социальных норм, божьих заповедей. Всего этого она, скорее, боится, как искушения переложить ответственность с «я один» на «как все» или «как полагается». – Но если бы пожелали назвать «интериоризацией» – скажем, процесс духовного созревания, когда иные расхожие моральные трюизмы начинают обнаруживаться нами в себе, как глубокие истины – что ж, это был бы неплохой термин.
В пределах религии, абсолютизация страха, вытекающая из идеи божьего всеведения, выливается в абсолютизацию требовательности – во все усугубляющуюся мелочность и дотошность в исполнении заповедей. Параллельно с которой ширится пропасть между богоугодностью и человечностью – никогда не укладывающейся в готовые правила. Моральная щепетильность, «праведность», гордится своими заслугами перед Богом и собою довольна; но совесть здорова, если болит. Совесть как бы «не знает меры», – требует куда больше, чем «закон», требует, будто бы, всего. («Вы слышали, что сказано…? А я говорю вам…») Совесть карает и за пустяки: тем, что никогда не дает их забыть. Но эта же абсолютизация требовательности и не дает укрыться от совести за мелочную и дотошную исполнительность, напротив, означает несбыточность фарисейской мечты оправдаться законом. Совесть говорит, что правильных типовых решений не бывает вообще – утверждает уникальность и авторство всякого морального поступка. А с тем и никогда не дает ощутить: «я был абсолютно прав», «моя совесть чиста»…
От того, кто хорош из страха, естественно ждать мести, подлостей, каких-нибудь выпадов исподтишка. А за всем не уследишь. Но и страх того, кто именно способен уследить за всем, не устраняет возможности моральной лжи, называемой фарисейством – лжи столь же отталкивающей, сколь и трудно определимой. – Когда вина (перед другими людьми) рассматривается только как грех (перед Богом) – «лишними» в этой морали по сути бывают сами эти другие, – то есть, с точки зрения совести, не при чем оказывается само добро. И чем строже и щепетильнее эта божеская мораль, тем больше в ней видимой человеку неправды, иногда и явной жестокости. Вот то, что не давало покоя Христу, но что вполне устраивает и христиан, ибо это в сущности самой религии. Самочинного зла Бог не поощряет, но можно быть, как те «гробы крашеные», злым вполне богоугодно. Так, грех можно замолить – отдать моральный долг не тому, кому должен; посвящая себя Богу – растаптывать (по примеру святого Августина) судьбы близких; во времена экономических неурядиц не нищих спасать, а строить и раззолачивать храм Христа…
А между прочим, Спаситель призывал судить о добре и зле «по плодам». Религиозные институты, полезные сами себе, вообще, богоугодность описанного типа – та самая «бесплодная смоковница»…
Бывает, что именно страх обнаружения проступка и помогает совести проснуться; так же, видимо, может работать и божий страх. Но бодрствующая совесть уже никого не боится, – любого судью можно пытаться ввести в заблуждение, но совесть – это сама правда.
Совесть (как и жалость, что не случайно) – имеет в виду всегда конкретного другого (других). В другом живом существе, в его радости или страдании, виновником которых явился ты, и содержится вся моральная истина, абсолютный показатель добра и зла в твоих делах. Вину как грех – ослушание Бога – Бог может отпустить; вину перед собой, ущерб, нанесенный самому себе, душа компенсирует вынесенным уроком, – «нет худа без добра». Но боль другого, коль скоро совесть или жалость делают тебя к ней причастным, не знает умиротворения.
Таким образом, совесть судит тебя, точно по Христу, «по плодам». Тут речь не о противопоставлении «результатов» и «замыслов», – в результаты вмешивается непредсказуемое, и чистота намерений действительно есть оправдание. Речь – о другом: нет добра кроме добра конкретного, добра другому (другим), все прочее – лицемерие. «От доброго дерева и плоды добрые», – богоугодность или мораль, никому не приносящие пользы, следовало бы «срубить и бросить в огонь»… (Бедная смоковница, надо думать, есть только неудачная метафора.)
Ни любить, ни жалеть из страха нельзя. Страхом, даже «божиим», можно лишь приводить к послушанию; эта мораль еще исключительно законническая, мораль не добра (доброты), а долга, и не знает сочувствия.
(Так что Христос со своими парадоксальными заповедями любви – как оно и было расценено правоверными его времени – вере опасен, ибо учит обходиться без Бога…)
По-настоящему совесть вступает в дело, когда бояться нечего. И даже факт самого дотошного послушания, в какой- либо ситуации, общепризнанным и в общем справедливым моральным заповедям не исключает последующего суда совести и ее отрицательного приговора. Так оно потому, что мораль совести – не закон (для всех), а сочувствие (к каждому); не долг, а само добро. Задача, конечно, не нарушить закон, а исполнить добро, даже если придется закон и нарушить.
Тех, кого дикарь (архаичная душа) любит – он любит либо как хозяин, либо как раб. То есть либо потребляет, использует, либо заискивает, выслуживает милости. Понятно, что Бога приходится любить рабски, «в страхе и трепете свершать спасение свое» – боясь и служа.
(А многие умеют даже так почувствовать, что именно «кого боишься, того только по- настоящему и любишь». То ли им кажется, что рабская любовь поневоле бескорыстней хозяйской, то ли, что, если любимого не боишься, когда-нибудь да захочешь его сожрать, употребить до конца…)
Мораль богобоязненного – исключительно форма его богослужения: служения не себе, но и не людям. Послужить непосредственно ближнему и не ради Бога значило бы для архаичного человека стать рабом такому же, как сам, человеку, а к этому его можно лишь принудить силой, унизив, поработив… Проповедь любви (то есть сочувствия) к ближнему и поныне воспринимается как унизительная, рабская. А в начале эры, как мы знаем, по- своему верно была расценена и как безбожная, грозящая самой вере.
(Всякий культ – это культ силы, и религия – куда больше Ницше, чем Христос. В этом Ницше был прав.)
Со временем человеческая любовь из категории собственнических, хозяйски- холопских отношений перешла в категорию не существовавших дотоле равноправных, на нынешнем обыденном языке человечных. А с тем, «бояться Бога» стало чем-то и стыднее, чем плохих людей (хороших бояться не надо): ведь это значит предполагать Бога – тираном, которому нужны рабы, – думать о нем плохо.
«Люби ближнего как самого себя» – то есть относись к нему не так, как к высшему или низшему, не так, как к хозяину или рабу, а – равноправно, «эмпатически», понимающе-сочувственно. Не заискивающее поклонение и не обладание, а – понимание (в нынешнем языке означающее наилучшее отношение ко всякому, даже постороннему человеку, и необходимую составляющую всякой настоящей любви); понимание как отождествление «я» и «ты». Вот что такое это «как самого себя». И «золотое правило» – о том же: добро начинается с того, чтобы поставить себя на место другого. Какое уж тут господство или рабство, откуда тут взяться запугиванию или страху!
Постоянные нападки Христа на социальный иерархизм, его явное предпочтение слабых и отверженных, оскорбительное пренебрежение к сильным мира сего («последние станут первыми», «блаженны плачущие», «придите ко мне, трудящиеся и обремененные», «трудно богатому…» и т.п.) в его проповеди едва ли не главное. Ибо эмпатия, проще сказать человечность, не знает и знать не желает различий и рангов. Здесь не «ресентимент» (как в то нравится верить современному ученому дикарю), не «мораль рабов», а, напротив, мораль свободного человека, уже никому не раба и потому никому не господина. «Я уже не называю вас рабами; ибо раб не знает, что делает господин его…» (Евангелие от Иоанна).
Это размежевание Христа с иерархизмом – подчеркивание, что Бог одно, а Кесарь другое, что власть и истина на земле не уживаются (см. апокрифическое Евангелие от Никодима), ожесточенные обличения тех, кто пользовался в его время наивысшим авторитетом, заступничество за падших, которых положено ведь презирать – по-своему и богохульно. Ведь наверху иерархий, как то знает религиозное чувство, помещается – сам Бог!
Если бы человек был в силах и вправе самостоятельно судить о добре и зле, хотя бы определить его – то мог бы судить и Бога. Это вот Бог сделал хорошо, а это вот – скажем, наказывать детей за грехи отцов – ни в какие ворота… Тогда, пожалуй, страх перед Богом вызывал бы и ненависть к нему… Но что добро и что зло – определяет само божье изволение, так что – бойся и люби! И чем непонятнее и страшнее его изволение, тем больше бойся и больше люби. И моли всемилостивого: помилуй, помилуй…
Божий страх в человеке склонен сеять этот страх и в других. По-человечески это понятно: если в опасность действительно веришь, то как не предупредить о ней всех? – Но есть и еще причина. Подчиняться можно и с радостью (эта-то радость и есть религиозное чувство) – но подчиняться в одиночку, когда другие остаются свободными – унизительно.
Кстати. Религиозный террор – самодельные светопреставления Кореша, Асахары или Бен- Ладена – вот тоже способ сеять этот сакральный страх…
Добро – это все способствующее жизни; предельно просто, добро в делах А – это все, что полезно В и не за счет С. (Можно добавить еще, что В и С включают, конечно, и самого А, – существует и долг перед собой, и жертвы тоже должны быть оправданы. Но здесь не место об этом распространяться.) Так оно должно быть и для Бога, если он есть и добр, то есть не черт (ведь что такое недоброе и сакральное?). А функция такого Бога в том, чтобы «видеть правду»: добро ты творишь, или зло, или как-нибудь себя обманываешь?.. Другой же власти у него, по-видимому, нет, иначе бы мы видели его заступничество за добро, но, увы – «один дождь над праведными и неправедными»…
Совести нет дела до совести других, но вот Бога она – судит (ведь если Бог есть инстанция моральная, то для совести он никак не может оставаться чем-то внешним, «другим», он – «внутри» и должен стать понятен). Так что, когда человек видит в его описываемых деяниях то, что почел бы злом для себя, перестает, уже из одного опасения оскорбить святое, верить в такого Бога. По меньшей мере перестает верить в то, что в событиях присутствует его прямая воля, – в «крепкого» Бога религий.
(«Ислам», в буквальном переводе «покорность», кажется, еще лучше было бы переводить именно как «божий страх».) (Примеры религиозного террора, в частности наиболее масштабного исламского – вот предельное выражение конфликта между богопослушанием и совестью.)
Нависший страх заставляет людей, как и зверей, сбиваться в кучу – держаться вместе и заодно. И это – важнейшая моральная функция божьего страха; каждый обязан знать свое место и роль в социальном целом, а также вправе следить в этом отношении за ближними, на одних равняясь, других карая презрением.
И однако «продвинутый» божий страх, страх Бога-абсолюта, добирается и до индивидуального в человеке. И это понятно. С господом не станешь препираться – «я как все» да «почему им можно, а мне нельзя» или, другими словами, «раз другим прощаешь, то изволь простить и мне», – ведь абсолютная власть ничем никому не обязана; с нею у каждого счеты личные, каждый держит ответ в одиночку. И в этом божий страх по-своему поднимается до совести, до «не суди».
(Оно и рационально: если ты осудил «сучец в глазу ближнего», то в твоем глазу такой же точно «сучец» – уже «бревно», поскольку знаешь, что он предосудителен; справедливо- рационально и «какою мерою мерите…»)
Люди выживают лишь сообща. Значит и несут в обществе свои функции, – занимают какие-то определенные места и играют определенные роли. Однако, подлинная мораль не в том, чтобы заставить личность отречься от себя и слепо подчиниться сакрализованному общественному целому, а в том, напротив, чтобы требования общественного целого воспринимались личностью рационально, как справедливые интересы других людей. Соответственно определялись бы и ее задачи. Мораль в том, значит, чтобы хранить в себе достойную личность, уважать ее в других.
Совесть же – дело исключительно личное, высшие счеты с собственной душой. Уже по одному этому совесть никогда не лезет в чужую совесть, не следит за чужой нравственностью (если это не определено ролью воспитателя), – «не судит». Человеку с совестью, следовательно знающему, что и сам он не святой – судить совестно.
(И однако «не суди» не значит, конечно, что совесть разрешает попускать зло: тут ведь дело не в нравственности злодея, а в страданиях его жертвы!)
Божий страх, чем больше в нем «божьего», тем дальше уходит от «страха», страха кары, – ведь страх наказания есть только страх наказания, и какая разница, от кого он исходит, хотя бы и от господа Бога. Так что, или не «божий», или не «страх»; в конце концов в «божьем страхе» самого страха уж и не должно остаться. Но только желание – наивное или тайно лицемерное – быть богоугодным. Совесть не только не боится никаких внешних кар, но, если относится к ним серьезно, скорее желает их, – воспринимает как облегчение, снятие груза с души. Совесть сама – кара; худшее наказание, которого человеку с совестью приходится опасаться, это само сознание и чувство вины. Можно сказать: совесть – это желание жить в согласии с самим собою. Но быть себе угодным вполне – не получится.
Итак, Бог, который знает о нас все – необходимый шаг в развитии религиозности, но и шаг к ее кризису; это начало перемещения «царства божия» – внутрь нас. Ибо от читающего в душах не может быть скрыто, надо думать, и то, что заповеди к живой жизни до конца неприменимы, что праведность, пользуясь этим, открывает широкие врата лицемерию, что послушание пользуется буквой, чтобы умертвить дух, и т.д., – в конечном счете, сам Бог потребует от нас «не страха, а милости», не послушания, а понимания, разумения. Потребует независимости от него… Но так далеко «страх божий» не заходит, это значило бы конец религиозной веры. Итак, «царство божие внутри нас» – это совесть; совесть как естественное завершение религиозного этапа в развитии морали. Тут мораль, становясь исключительно человечностью, выходит из-под опеки религии, и всякая религия превращается для нее в путы. Ибо идея «царства божия» внутри необходимо отрицает Бога вовне нас – непостижимого и требующего благоговейного послушания, – но только сей Бог вовне и есть собственно Бог религий. Совесть – «Бог» имманентный, но религиозный Бог трансцендентен. Действительно: отнять у Бога атрибут всемогущества как возможности вмешательства в естественный ход событий и власти над нами – и останутся истина и моральная истина, добро. Постигаемые разумом и совестью.

На первую страницу

 

Рейтинг@Mail.ru


Сайт управляется системой uCoz