Рейтинг@Mail.ru

Александр Круглов (Абелев). Афоризмы, мысли, эссе

Эссе входит в книгу «Словарь. Психология и характерология понятий»

Впервые опубликовано в журнале «Здравый смысл» №12 лето 1999, с. 7–21

На главную страницу  |  Словарь по буквам  |  Избранные эссе из Словаря  |  Эссе по темам  |  Словник от А до Я  |  Приобрести Словарь  |  Гостевая книга

Ценность и святыня

В статье «Ценность и цена» я отделил понятие ценного («цены») как того, что заменимо и чем можно владеть, от понятия ценности или святыни, как незаменимого, самоценного, уникального, – того, что не может быть собственностью и над чем наша власть распространяться не может. Дикарь – эгоцентрик – воспринимает и большинство настоящих ценностей лишь как цены, ибо для него самоценен в универсуме только он сам; свята же для него лишь та объективная (внешняя) сила, которая сумеет поставить его в зависимость. В отличие от дикаря, человек, каким он должен быть, ощущает себя главным образом в мире не цен, а ценностей – то есть в мире самоценного для него за пределами его собственной персоны, такого, что может ничего не обещать его корысти и не располагать никакой фактической властью над ним. Ценности в этом понимании не принудительны, как святыни дикаря, но объективны (реальны), то есть подлинны, истинны. – Итак, теперь предстоит различить два вида самих ценностей – их можно назвать «ценностями силы» и «ценностями правды», – или, говоря несколько условно, но не без оснований – различить святыню и собственно ценность. Святыня – архаичный вариант ценности; ценность – «десакрализованная» святыня.

Святыня есть самоценное.
Это значит: стоящее, во мне, выше меня. Это значит: не только выше моей воли (которая, таким образом, изначально греховна, только прихоть или произвол), но и моего разумения, – выше, для меня, самого разума. Это значит: выше объективного, то есть выше самой истины.
Ценность есть самоценное.
Это значит: существующее вне меня, хотя и – ведь речь тут идет не просто о предмете – во мне. Это значит: неподвластное моей воле (то есть прихоти, произволу), но открывающееся моему разуму. Это значит: ценность есть сама объективность, в ее значимости для меня, – открывшаяся мне этическая истина.
Это значит еще, что святое независимо во мне даже – если не в особенности – от того, как я к нему отношусь: святыню я чтить обязан, хотя бы и бояться ее. Даже больше того: страх – это и есть должное отношение к святыне. Ценность, в ее отличии от цены, существует независимо от того, кто и как к ней относится; но если я сам для нее существую, ощутить ее в себе я могу лишь с радостью или, минимум, с признательностью, – как любовь или уважение.
Святыня есть то, перед чем все, что есть во мне своего, особенного, что я называю собою, что есть моя личность (мой ум, моя воля, мое чувство) – ничто. «Прах ты и в прах возвратишься». Все, что нужно мне лично – жалкая корысть; все, что во мне от Бога, ему и принадлежит. Ощутить святыню – ощутить свое ничтожество. Ценность взывает к моему уму, моим воле и чувству. Значит, я – поскольку причастен ценности – постольку востребован ею («каждый из нас востребован Богом», – скажет религиозный человек, – Л. Облога), – не индивидуум только, не особь, а – личность. Ощутить ценность – значит ощутить новую полноту жизни в себе, подъем духа.
«Тайная пружина» всякой святыни, без которой она без боя гибнет, ее окончательная разгадка, а точнее, сама святыня – власть. Оселок, на котором поверяется ценность, а в некотором отношении и она сама (как уже говорилось) – истина, правда, просто факт.
Святыня есть, таким образом, власть в ее отрицающем личное разумение (верующий скажет: превосходящем его) воздействии на душу. И постольку уже всякая власть, справедливая или нет, чем ближе к абсолютной, тем ближе к тому, чтобы быть святыней. На этом основано уважение к начальствующим как таковым, непременно входящее в обычный моральный кодекс; если кто держит «меч свой» в руках твердо, значит, уже «не напрасно», – «всякая власть от Бога». Бог – «святый, крепкий» – это «господь», господин; нет правоты вне праведности, которая – в послушании, самоотречении. Верующий – «раб божий», вера – рабство. Итак, сама ценность есть истина – некая вдохновляющая, несущая этический смысл правда. Да и никакой вообще правды не может быть вовсе без ценности; на этом, кстати, основано уважение культурного человека к достоверности, к факту. «Всякий факт от Бога», за всяким – по меньшей мере – закон, «Божий замысел». Как «вещь упрямая», заметьте, факт всегда в оппозиции к идее власти, произвола; сама справедливость, противостояние праву силы – это только объективность.
Истина – основание свободы личности, ее правоты перед силой (властью, мнением, авторитетом); над истиной ведь власти нет. Разум – свобода воли.
Святыни открываются, уж ясно, не разуму, но и не сердцу, а – послушанию. Благочестивый человек послушен не тому, что сам сочтет святым, – ведь именно наши «самость» и разумение и суть первородный грех, – наоборот, он полагает святым то, чему послушанием обязан. Это – своя воля, принесенная в жертву тому, что должно быть свято. (Почему должно – вопрос без ответа; точнее, это вопрос не к уму, а к власти...) «Вера – это поступок». Именно разуму открываются ценности, судить о добре и зле – наш «первородный» долг. Что до сердца – оно открывает нам лишь то, что нам сейчас дорого, и в этом право, – но оно не ведает объективности, остается в нас эгоцентриком и потому, скажем, даже сострадая, может чинить вред. – Воля же имеет столь же мало отношения к ценности, как и к вере, – ни поверить, ни оценить нельзя по желанию. Ценность – это понимание.
«Верующий» – отнюдь не тот, кому искренне верится в то, во что положено верить верующему, – сегодня тебе верится в одно, а завтра, глядишь, в другое; нет, верует по настоящему тот, кто трепещет, верующий – «верный», послушный. Первое, чего требует от нас Бог – это верности; наши личные качества, мысли и даже дела оцениваются лишь исходя из этого. Потому в веру, верность, можно обратить и силой, «крестить» – вроде как рекрутировать дружинников. Потому с сомнениями можно и должно бороться, а не разрешать их, – сомнение – это просто поползновение к предательству. «Если Бог есть, он не настаивает, чтобы в него верили» (Л. Облога). Но если вы в него и верите – что значит, видимо, то, что вы считаете его превосходящей вас личностью, находящейся с вами в неких межличностных отношениях – то не можете представить эту высшую личность, Бога, столь жалким, чтобы факт вашей личной преданности ему имел для него определяющее значение; добро, сделанное атеистом, должно трогать его куда больше – как бескорыстное. «И бесы веруют – и трепещут.» Сомнение – скорее заслуга: ты искренен и хочешь истины. А верится тебе – что ж, это не заслуга, а счастье!
Святыни, логикой вещей – только коллективистские, социальные. Власть, которая должна их питать, не будет настоящей властью без поддержки социума, как и сам социум немыслим без власти, которая должна быть для него сакральной. Ценности – и «общечеловеческие ценности» даже в особенности – по сути, личные. Они объективны, но объективность не поддается власти, не принадлежит партиям (социумам) и открывается – если открывается – лишь каждому в отдельности.
Святыне следует служить. Чем тяжелее то, что потребно святыне, окажется для тебя – тем больше твоя заслуга. Все как и в армейской службе (что ж, армия – святая святых государства, мы это знаем от государственников)... Служба – долг, дань. При встрече со святым предметом (иконой, храмом) или при звуке святого имени следует в установленном порядке отдавать им честь – в магических формулах или жестах; есть для службы и положенные часы... Для ценности живешь. Если тебе с ней хорошо, она – твоя; если плохо, значит, где-то закралась ложь, что-то ты понимаешь в жизни не так, – ведь, как сказано, «бремя мое легко». Но и нет никаких магических формул или обрядов, отправляя которые, ты бы уже делал для ценности все. Жить для чего-то духовного – значит нечто гораздо большее, чем служить этому, «отдавать дань»; дань-то, по часам и в отмеренных дозах, мы вынуждены отдавать скорее материальному (есть, пить)...
Итак, страх, «страх божий» – вот должное отношение к святыне. Трепет – восторг с отрицательным знаком – и есть религиозное чувство.
Самый примитивный и древний вариант этого «божьего страха» выражается в феномене табу. Здесь человек будто не стесняется естественной реакции ненависти и отвращения к тому, чего он вынужден бояться, – святое, которое надо почитать, и нечистое, к которому нельзя прикоснуться без того, чтобы самому стать нечистым, для примитивной души могут быть вполне одним и тем же.
В дальнейшем табу разделилось, нечистое было осмыслено, как «падшее» святое, как дьявол, «падший ангел»; дьяволу, силе сакральной, но нечистой, достался весь страх- отвращение, Богу же – страх-почитание, страх-поклонение, «божий страх» в своем лучшем смысле. Но все-таки – именно – страх.
Вот почему большинство религий – поскольку большинство из них архаичны – знают и Бога, и черта. Черт – злой дух, но дух. Как только человеческий разум дорастает до представления о праве добра перед силой, и эти представления о добре попадают в среду представлений о сакральном, о святом, последнее, изначально не различавшее добро и зло, извергает из себя – порождает – «беса».
Поднимаемся к ценности, постигаем ее мы через любовь; восторг, горячая благодарность – это и есть причастность к ценности. «Бог есть любовь».
Конечно, робость перед тем, перед чем испытываешь восторг – чувство естественное. И все же это никак не страх – ведь «любовью оскорбить нельзя», так как в ней нет ничего оценивающего (чувство абсолютной ценности отрицает сравнивание, отрицает расценки, которыми, даже и высокими, все-таки можно оскорбить); так что любимое – не табу. В прямую противоположность табуированному, не только что прикосновение, причастность, но одно сознание бытия любимого (бытия ценности) делает человека чище.
Потому ценность не может вызывать никаких амбивалентных чувств, – напротив, достойное отношение к ценности спасает от них, одно существование ее «греет», даже если лично от нее ты ничего не имеешь (пример – неразделенная любовь). Святое (ценность) – тем самым «пречистое» для тебя. В злого духа «человек ценности» не верит, черт для него лишь фольклорный персонаж, или, по выражению Салтыкова-Щедрина, лишь «ограниченнейший негодяй» – ибо нет сакрального, кроме святого, святое тем самым есть доброе, а зло – опасная, агрессивная, но все-таки пустота.
«Соблазнявшиеся» о Христе задавались, в частности, и таким странным для нас сегодня вопросом: какой властью тот творит свои чудеса – чистой или нечистой, властью Бога или же властью дьявола?.. Странно в этом вопросе то, что, казалось бы, за исключением расправы над смоковницей (имевшей сугубо символическое значение), все те чудесные свершения означали самое очевидное безусловное добро – накормить, исцелить, воскресить... Разгадка указанной странности в том, что сакральное, как архаичная форма святого, добра и зла еще не различает – как по сути не различает добра и зла сам архаичный человек: для него не Бог – там, где явное добро, а добро – там, где предполагается Бог. ...Будем надеяться, что чудо о бесплодной смоковнице – лишь символ, и в реальности Христос деревьев зря не губил. Зато сам этот символ вполне выражает нравственную идею Христа: если добрый «плод», то тем самым и «дерево» доброе, и наоборот. Как это понимать? Отнюдь не так, как это легче всего понять сегодня («лишь тот хорош, чьи добрые намерения смогли осуществиться»). Это было расставание с архаичным пониманием ценности, как сакрального, и переход к ее разумному, человечному пониманию: не то добро, что свято, а лишь то и свято, что действительно есть кому-то добро. Какою властью можно исцелить или накормить? – Знайте же, фарисеи: только святою!
Бог, эта высшая сила, господь, может простить тебе прегрешения – если веруешь; прегрешения против людей – скорее огрехи, чем грехи, если против него самого ты ничего не умышлял. Бог как экстраполяция совести может простить тебе прегрешения за добрые намерения, если они были действительно добрыми, и за раскаяние, если оно действительно было искренним, – ведь он видит тайное.
Если человек поклоняется не дьяволу и не иноверец (что едва ли не одно и то же), это человек уже в принципе нравственный, для которого есть святыни, – дело лишь за тем, насколько далеко простирается его способность послушания. «Моя совесть – мой враг» (есть такая поговорка у иных народов), – но на ее стороне святое. Отношения наши с нравственностью – долг (подать, возврат чужого...). Нравственность (подлинная, которую лучше называть человечностью, чтобы не производить от корня «нравы») – это причастность ценностям, тому, что может быть для меня лишь целью, но не средством, – и поведение, естественно и свободно определяемое этой причастностью. Моя совесть – это я сам. Отношения наши с нравственностью – наша собственная живая потребность.
Чужая святыня – это дьявол: «нет Бога, кроме Бога». Бог – сила, и сражаться за него следует силой; Бог – с тем, кто победит. Апелляция к истине – оружие тех, от кого Бог отвернулся, «идеологическая диверсия» или просто цинизм. Философия – либо «служанка теологии» (идеологии), либо «грех разума» (грех употребления разума), умственный разврат, раздевание, этакая духовная порнография... Все, что для другого свято, следует уважать ради самого этого другого (борясь лишь с прямой агрессией). Но святыню оскорбляет уже правда, которую, к тому же, следует рассматривать голой... – Философ здесь, как врач – ему дозволяется больше того, что прилично. К счастью, обыватель философских книг в руки не берет, подобно тому, как всем нам лучше подальше держаться от книг медицинских.
Экуменизм – коварный враг святыни, идеологическая диверсия, волк в овечьей шкуре. Да, святыня, пожалуй, одна на всех – это власть, преобладание, – такой вот один на всех разъединяющий принцип. Так что общих святынь, как бы ни были они схожи, не бывает; Бог один – значит, это наш Бог, – он «с нами». Разум один на всех; чем мы к нему ближе, тем ближе друг к другу (и, если угодно – к Богу). Разъединяющие ценности (то есть святыни) государства и вероисповедания – архаика, глупый и злой пережиток; подлинные ценности своих и чужих не различают. «Под одним Богом ходим».
Отношение нашей святыни к чужой – война; мир между ними – лишь перемирие, вариант военной хитрости, передышка, оказавшаяся выгодной обеим сторонам. По сути, нет ценностей иных, кроме так называемых общечеловеческих; если в том, что людей разъединяет, и есть сакральная сила – эта сила, точно, дьявольская.
Наши святыни уже тем самым истинные, и притом – что характерно – «нет пророка в своем отечестве». Ведь святыня наша в том смысле, что мы сами ей принадлежим, но никак не в том, что она исходит от нас, – ничто в нас самих, среди нас и даже ничто нам понятное не может быть свято. «Царство Божие внутри нас». Если бы мы сами являли собою ничтожество, то как могли бы и сознать ценность, подняться до нее? Потому все вокруг нас – «там, где стоим» – исполнено значения, и всякий голос, обращенный к нам и нам близкий, понятный, может оказаться пророческим.
Святыня, как самоценное – это жизнь; сама жизнь. – Это значит, что жизнь человека, твоя жизнь, имеет значение лишь в отношении к святыне. Если ты ей причастен – как говорится, «воцерковлен» – ты жив вечно; погибнуть за святыню значит гарантировать себе эту вечность. Если святыня тебя не приемлет (например, как некрещеного), или же ты ее не приемлешь (ты неверующий или иноверец) – смертный приговор тебе уже подписан, жив ты или умер – значения не имеет, так что убить тебя за святыню – дело святое. – Жизнь животного – если только это животное не «священное» (принадлежащее Богу) или не «нечистое» (принадлежащее, видимо, дьяволу) – имеет значение лишь в отношении к жизни человека, только и способного различать святое. Как человек создан для Бога и отпавшего от Бога можно убить, так животные созданы для человека и нет ничего греховного в том, что мы их убиваем, – это нам пропитание. Ценность – а ценностью является все самоценное, неповторимое – это жизнь; всякая жизнь. – Это значит, что жизнь любого человека, да и любого живого существа, воплощает окончательную абсолютную ценность и может быть для тебя только целью, но не средством; если необходимость все-таки вынуждает человека пользоваться жизнью других земных существ как средством к поддержанию собственной жизни, и, больше того, пользоваться иной раз людьми, «как средством», это – драма, моральная неразрешимость, «черная дыра» в морали, существование каковой обязана признать в себе сама мораль (человечность). Но вот всякая ценность, святыня, ставящая себя выше жизни, способная чьих-то жизней потребовать ради себя – тем самым антиценность, антисвятыня, поистине сам дьявол, если бы только он существовал, – всякая таковая тем самым развенчана, проклята. Так, религиозные войны – сатанизм, с обеих сторон.
Одни живые существа, что посильнее, живут за счет других, что послабее, и это – закон, это – святое; святыня вольна убивать и требует жертв. Жестокости святыня не только не боится, она – ее пафос во многих святых свершениях. В том числе и величайшем – когда Бог-отец принес в жертву Бога-сына... Ни малейшего отторжения не встречает жестокость у праведности – напротив, именно праведники поражают мир жестокостью, до которой далеко бывает греху (инквизиция)... И война отнюдь не губит, а укрепляет святыни... Выразительно в этом плане восторженное описание Флоренским религиозного чувства, как страха, и древнего богослужения, как разыгрываемой на земле божественной жестокости – этого рева жертвенных быков, потоков крови, вони горелого мяса... Христос, верят, воскрес, «смертью смерть поправ», но свершилось это светлое чудо все-таки не на кресте – на кресте-то, казалось ему, Бог его оставил, – так не дико ли, что именно это жуткое и отвратительное орудие убийства, виселица, и стало символом христианства? И мы показываем его детям, умильно разъясняя, что да почему?.. Ценность – жизнь и все способствующее жизни. Если вы услышите о каком-либо человеке, что он добрый, сострадательный, сочувствующий – вам уже не придет в голову поинтересоваться: «а, скажите, есть для него что-нибудь святое? Существуют ли для него ценности?» И даже, подумалось, не потому не придет, что святое для того человека тем самым есть, – а потому, скорее, что сам вопрос о святынях и ценностях в применении к доброму человеку теряет смысл. Злого человека не сделаешь добрым, смекалку свою он направит лишь себе в корысть и никак иначе, в самоочевидности «золотого правила» его не убедишь, – злого можно лишь обуздать, и эту нужнейшую функцию несут, ради возможности хоть какого-то общежития, его злые и оглупляющие святыни (Аллах, который так велик, что освящает теракты, Ленин, присутствующий с нами в каждом деле, Сталин, дающий «порядок» и «идеалы»); но что до всего этого доброму? У глупого его святыни, у умного – способность раскрывать для себя ценности, а у доброго инстинкт ценности в крови; имя этому разумнейшему инстинкту – жалость.
Ницше – открыватель сакрального смысла власти (силы); притом, одна из его центральных идей – что жизнь выше истины. Действительно, если признать жизнь святыней, то истина состояла бы в том, чтобы признать за святыню всякую жизнь и тогда праву силы не осталось бы места; но если жизнь выше истины, это и значит – есть святое право за жизнью, сумевшей потребить себе на пользу другую, более слабую жизнь, и сострадание – погибель святыни; Бог – сила, а успешный насильник – «сверхчеловек» – уже бог. Ценность – это жизнь. Это значит, во-первых – нет ценностей иных, кроме жизни (и всего, соответственно, что ей принадлежит, без чего она не может обходиться); во-вторых – ценность есть всякая жизнь. Последнее вынуждает признать логика, наша способность к объективности, – если только истина, то есть сама объективность, для нас вообще существует. Но истина и есть то, что существует, доросли мы до этого или нет, нравится нам это или нет... В общем, всякая жизнь заслуживает сострадания – и никакая сила не свята.
Достоевский писал – случись, что надо быть либо с Христом, либо с истиной, то он предпочтет остаться с Христом. (Ах, что бы сказал об этом сам Христос, погибший именно в борьбе с фанатиками веры – за истину!..) Так, верующий готов на «ложь во спасение» – не во спасение какой-то жизни, которая сама по себе, вне Бога, значит для него мало, – а во спасение святынь: жрецы, я думаю, вершат свои чудеса в самом благочестивом настроении, – может быть в том самом, в каком писал только что цитированные слова Достоевский. Это их святая ложь. Жизнь (основание всех ценностей) не выше истины потому, что в утверждении выше жизни нет ничего и состоит вся окончательная истина, касающаяся нашего отношения к жизни; жизнь и истина друг другу не соперники. Кстати, и «ложь во спасение» – если имеется в виду спасение жизни – это не жизнь, предпочтенная истине, а моральная истина, которую предпочли какой-то формальной, просто-напросто исполненное «не убий». Что же касается идей, претендующих на ценность, но зиждущихся на обмане – то это цинизм в наихудшем своем проявлении!
Если святое как-то вынуждено соотноситься с истиной, оно ею распоряжается: вот сущность догматизма. Догмат – магическое заклинание, этакое «сгинь, сгинь, рассыпься», которым стражи святынь отгоняют непослушный и назойливый разум, суть которого – право на сомнение (тогда как святыня и есть то, что должно оставаться несомненным); догмат – это формула власти веры, власти святыни, над разумом и самою истиной. Истина ценности имманентна. Ценность – для нас, но вне нас, она объективна – то есть истинна. Так, сомнение в ценности вопрошает именно о ее подлинности, – о ее истине. – Сознание ценности самой истины, или любовь к истине, есть допущение того, что может быть найдена истина более исчерпывающая, чем та, что нам открылась или которая нам чем-то удобна; это – антидогматизм. Признание права сомнения, то есть, разума.
Святыни выше разума – чтобы веровать, даже лучше, чтоб было абсурдно. Чудо – насилие над естеством – есть тем самым и столь нужное религиозному чувству посрамление разума. Если разум, в святых целях, можно посрамить ложью – заставить большинство в нее поверить – то святою, «чудесной», станет и настоящая ложь.
Святыня – жизнь, а жизнь, и правда, не укладывается в механику; механическое ведь не действует само по себе, необходим, как минимум, «первотолчок», чем-то оно должно приводиться в движение, – вот, естество – «механика универсума» – и приводится в движение живым Богом; чудеса – демонстрация этой власти Бога над естеством.
Ценности открываются разуму – в них вовсе не нужно веровать (не может без веры только ложь). Абсурд и есть абсурд, он развенчивает сам себя. Свято – то, что свято поистине, в чем можно убедиться самому. Чудо – что вызывает восхищение, – но именно естество, для имеющих глаза это видеть, его и вызывает. Для верящего в Бога, все его творение, конечно же – это естество с его законами.
Жизнь не укладывается в механику, поскольку сама инициирует действия – но действует она лишь по ее законам. Так, постигая чудеса органики, биолог погружается именно в ее чудесную, неистощимую и непреложную «механику». Жизнь (или Бог) не насилует естество, а выражает себя в нем.
Справедливость – это всего лишь моральная объективность, так сказать, естество человеческих отношений: так с чего бы святыня должна была быть связана справедливостью? Скорее напротив, святыня тогда заявляет о себе всего явнее, когда справедливость отвергает. Как чудо в природе попирает физические законы, так чудо в человеческих отношениях с Богом попирает законы моральные, попирает элементарную справедливость. Разве не чудо, что родившиеся в определенном месте и в определенное время (например, все по историко-географическим причинам православные) имеют шанс на «спасение», а все прочие (плюс некрещеные младенцы) такого шанса не имеют? «Святые» в военных доспехах, поднимающие меч – разве не чудо чудное?.. Или – разве не чудо совершал Сталин, становясь все святее для народа по мере того, как все больше его изводил?.. Справедливость – объективность, истина отношений, и потому других обоснований себе не требует. Если кто справедлив, считайте, что в святынях для него нет необходимости – или же, судя «по плодам», что главные ценности для него существуют уже тем самым.
(Но что говорил Христос притчей о работниках, трудившихся разное время, а получивших, строго по договору, вознаграждение одинаковое? – Думаю, это не апология божественной несправедливости, как в книге Иова, а напоминание о том, что справедливость глубже и выше арифметического сравнивания одних людей с другими. Есть и соблазн связать ее с самим фактом договора, сделать притчу «юридической», – но это было бы не вполне серьезно. – Смысл ее, думается, в следующем: ценность данного жизнью лично тебе не уменьшается от того, что кто-то получил от жизни больше.)
Чему себя противопоставляет святыня – это естественному ходу вещей, естеству, природе, – ведь она должна проявить себя как сила, власть. Естество – грех, так называемая природа человека – «естественный враг» всякой религии, даже атеистической и материалистической. – Так, Христос мог иной раз и пировать, но христианство, как религия, развило свою традицию аскетизма, искусства «умерщвления плоти»; Маркс был всецело за благосостояние нашей «плоти», но опять же ценой человеческой природы и ее естественных прав, – чтобы плоти человека стало хорошо, надо было создать, ни больше ни меньше, «нового человека»... Природа и, в частности, наша собственная природа, природа человека – это ненасильственно развивающаяся жизнь, и уважение к ним – это и есть питание ценности жизни, просто – питание ценностей. «Права человека» – права самоценной природы человека, право этой природы перед всякой властью, все равно человеческой (государственной) или хоть «божеской». Если на это право покушается сама святыня – значит, ложна святыня. Человеческое естество – далеко не только плоть, но нельзя задеть и плоти, не задев душу. Так что, скажем, и плоть следует не умерщвлять, а, напротив, одухотворять; здоровому духу в здоровом теле хуже не станет.
Идея Творца – это нам напоминание, что человек – не творец, а тварь. Иными словами: человеческая свобода – или зло, порочность, или ее вовсе нет. Пожалуй, раз послушание от нас Богом требуется, то свобода воли нам все- таки дана, но исключительно для того, чтобы мы, подтверждая свою преданность господу, ею непрерывно и с болью для себя жертвовали. Мораль, в сущности – это аскетизм, жертва; но уж чего она не защищает от нас, может быть потребляемо нами вплоть до истребления. Познание – дело пустое; дело не в каких-то естественных законах, которые мы только и можем познавать, а в Творце, способном в любой миг явить чудо – их посрамление. Идея «творца» (для верящего в него) – это идея, что все в мире имеет свою высшую ценность и должно быть, по меньшей мере, уважаемо. В этическом плане, эта идея прямо отрицает как потребительство (т.е. установку, что все неспособное от нас защититься создано исключительно нам на потребу), так и аскетизм; в теоретическом – вынуждает признать законы природы как законы «божьи», как высшее его чудо, поднимает ценность научного и прочего познания и отрицает всякую чудесность за «чудесами». – Это и идея, что творческая свобода существует, и свята, так что человек потому и «божье подобие», что располагает свободой воли.
Если бы свободы воли у нас не было, Бог не мог бы, видимо, упиваться своею властью над нами; потому Бог вынужден с нами этой свободой делиться, ведь если карать – то за ослушание... Впрочем, религия может и не признавать за нами этой свободы, а Бога видеть все-таки карающим, – здесь идея божьей тирании доводится до предела. «Бог обязывает человека свободой воли» (Облога); он сам и присутствует в нас как свобода, неопределяемость средой, неподвластность; отказаться от свободы – предать божественное в себе... Впрочем, можно считать свободу и «осознанной необходимостью», – этим говорится, что разум, сущность человека, и его свобода – одно.
Теодицея, в психологии святыни, такова (вспомним книгу Иова): что добро и что зло, что справедливо и что несправедливо – не твоего разума дело, – во-первых потому, что ты перед Богом ничто, во-вторых потому, что сам разум – ничто. Бог велик – вот вся теодицея. Если разжевать это, получится – «не в правде Бог, а в силе». Силу правдой не одолеешь, значит, сила – выше, и как всемогущему угодно, так, значит, и правильно. Как смириться с тем, что правда и добро не всегда побеждают? Где тогда Бог?.. – Правда и добро, однако, побеждают еще до схватки с силой, потому что никакая сила не может сделать их ложью или злом. Правду силой не одолеешь, – значит, с правдой сам Бог, как бы слаб ни был стоящий за нее человек.
Как смириться с гибелью ценности? – До конца – никак. Но до конца они и не погибают, если остаются для нас ценностями.
«Может ли всемогущий создать камень, который не смог бы поднять сам?» – Может, но поднимет!.. Кстати, именно в этом и состоит религиозное чудо: чудо – это и есть поднимание Богом камня, который он сам же и создал неподъемным... Алогизм, иррациональность, есть разновидность насилия (в данном случае насилие над разумом), и потому вполне выражает сущность святыни. Идея всемогущества не хороша морально и не выдержана логически: иметь власть надо всем – значит, будто бы, иметь ее и над добром и над правдой, – но в этом уж, кажется, состоял бы сам дух насилия, то есть скорее что-то дьявольское, чем божественное... Вот, видимо, что: иррационален не Бог, а дьявол – потому его и не существует; ценность же вполне рациональна.
Легче всего воспринимает абсурд, ясно, глупость. Наилучшая предрасположенность к восприятию святыни – «святая простота».
«Глумление» – издевательство над святынями – видимо, от «глупление»: да уж, самое уязвимое место святынь дикаря – глупость. Ум – уже кощунство.
Сознание истинных ценностей называется иначе мудростью. Нечто большее просто ума, но чему ум расчищает дорогу.
Незнание ценностей – душевная скудость, «зло – крайняя форма невежества» (Рерих), и глупость не была бы вполне глупостью, если бы была беспорочна.
Что такое нигилизм? – Ясно, что: это отрицание святого. Но святое отрицаемо уже одним осмыслением его, даже самым лояльным, – святое не обсуждается. Разумный подход – это нигилизм и есть. Если нигилизм – отрицание ценностей ради только цен, назовем его просто пошлостью или цинизмом. Если нигилизм – отрицание иных святынь ради безусловных ценностей, то сама человечность – «нигилистка».
Консерватизм – склонность охранять существующее от изменений. Психологически, это склонность защищать все проявившее силу (авторитет, традицию, рутину) от поползновений разумного. Консерватизм – страж социальных святынь, которые всегда позади (так что их часто приходится и эксгумировать), ибо будущее человека – за разумом. Подлинная оппозиция консерватизму – не новаторство, не прогрессизм, а либерализм. То есть, это готовность строить нашу совместную жизнь на общечеловеческих ценностях (разума, естественного права) – а значит, пока еще, идти вперед, волей-неволей отрицая коллективистские святыни (традиции, авторитет). Либерализм – десакрализация социального.
Прогнозы, для святыни, неутешительные. Ее окончательная победа в человечестве, при нынешних-то военных возможностях, означала бы и ее гибель вместе с самим человечеством. Да и потом, судя чисто теоретически – разуму ведь противоречит только то, что само себе противоречит, само себя отрицает. Правдой силу, конечно, не проймешь, но правда, в отличие от силы, не умирает, – вечная жизнь за нею. Сила победит и иссякнет, правда потерпит поражение и станет явнее. «Не в силе Бог, а в правде» – вот это верно; Богу предстоит перекочевать из силы в разум, из святыни в ценность. «Десакрализована» может быть, и будет, сама религия! Глупо было бы заниматься прогнозами касательно дальнейшей роли ценностей – они-то вечны, так что, скорее, самим ценностям предоставлено судить о нашем будущем: осуществится ли человек, как человек разумный, или останется дикарем. Прогресс культуры – осуществления человека – это, с одной стороны, уход от первобытного солипсизма с его пошлым материализмом, знающим лишь цены, но не ценности, – а с другой – десакрализация: вера, традиция и общепринятость, являющие собой иррациональную силу и правящие нами, уступают место здравому смыслу, для которого первая ценность есть истина, а значит разум и долг личного разумения.
...Собственно, речь до сих пор шла о святом или о святости; святыня же – то, скорее, что называется фетишем.
Фетиш в прямом смысле слова – это некий случайный предмет, связавший мистическую энергию (подобно тому, как магнит связывает энергию электрическую); вот самый архаичный вариант святыни. – Святость, как мистическая сила, настолько далека от души дикаря, от того, чтобы он обнаруживал ее в самом себе как что-то ему родное и личное, – и притом настолько реальна для него, настолько предметна – что и низводится им до предмета, – так называемого фетиша.
Фетиш развитый – идол, или икона; здесь объект, связавший святую силу, уже не случаен, он должен обозначать, символизировать ее, то есть появляется намек на различие святого, как идеи, от святыни, как вещи или знака.
Дальнейшее развитие представления о святом, как явлении духовном, а не предметном, находит себе выражение в формуле «не сотвори себе кумира». Однако и здесь – фетишизируется будто сама идея святости, «кумиром» будто становится сам Бог, – столь вещны отношения человека и Бога. Эта вещность – и в наивном ожидании наград и наказаний, и вере в возможность быть угодным Богу иначе, как быть верным собственной совести, и в формализме праведничества... Вот то, что в своих крайностях называется фарисейством, вообще же – до настоящего времени – всякая стандартная религиозность.
Ценность – это одновременно идея («святость»), и объект («святыня»); ценность, как истина у Гегеля, конкретна. Так, человек есть ценность: всегда – вот этот, и тот, и тот другой конкретный человек; то же – картина или цветок. Незаменимость, уникальность ценности, принадлежащие к самой ее сущности, как чего-то живого для нас, и означают это единство идеи ценности и ее предметного воплощения; если бы их можно было оторвать друг от друга, это означало бы возможность обмена, низвело бы ценность до цены. Скорее похожая на фетиш, чем на цену (дорогую вещь), ценность, однако, есть прямая противоположность и фетишу – ибо связь ценного вообще и данной ценности не случайна, никогда не является для обнаружившего ценность загадкой, а сущностна для него и очевидна. (Вариант, когда ценными для нас становятся некие случайные предметы, скажем, как память о близком человеке – то есть как будто фетишизируются нами – этой мысли не опровергает, ибо ценностью тут выступает все-таки не предмет, а сама наша память, сам тот человек. Если это и можно назвать фетишизацией, то не в прямом, а именно в переносном смысле, – точно так, как в переносном смысле можно называть ценность святыней.)
Икона ближе к ценности, чем фетиш: она хотя бы символизирует святое. Но знак все- таки остается знаком, а Бог – «в растенье, и в камне, везде»; не сотворим себе кумира ни из образа, ни из самой идеи!
Заповеди – это моральные правила как святыни: нечто обоснованное исключительно мистической силой. Если бы эта сила пожелала освятить другие правила, то – Бог велик! – они и были бы другими; впрочем, это не нашего ума дело. Как видим, способ соединения святости и предмета здесь совершенно тот же, что и в любом фетише – он случаен, – случаен в том смысле, что необходимость именно этой связи отнюдь не должна обосновываться разумно, следовать из какой-то логики. Когда речь идет о моральном долге, грех даже задумываться – зачем да почему. – Вот сущность морального фетишизма, где в качестве фетиша – правило, самодовлеющий, никак не аргументируемый долг. Выродившийся потомок этого первобытно-религиозного морального фетишизма – формализм, крючкотворство, а связь фетишизма и формализма, фетишизм одержимый и «жестоковыйный» – известен под именем фарисейство. Моральные ценности в принципе не могут заключать в себе ничего мистического, непостижимого уму – ибо, коль скоро ценности наши должны быть истинными, то и открыться они могут именно разуму (разум – способность живого к истине). Поскольку же эти ценности истинны, постольку они одни и те же на всех широтах и во все времена: кроме «золотого правила» простой человечности («поступай с другими так, как хотел бы, чтобы и с тобой поступали»), не нужно ничего. Без прочих правил, как добрых советов на типичный случай, обходиться было бы слишком трудно, но фетишизировать их – грех, – окончательное правило должно быть выводимо для каждого конкретного случая и называться оно должно – верный поступок; верный поступок всегда уникален, не имеет и не составит прецедента. Истинная мораль, человечность, неформализуема, ее извечный внутренний враг – фарисейство.
Святыня есть и символ, знак, различающий причастных к святому от непричастных к нему, знамя, позволяющее опознавать своих и чужих. Только символизировать здесь значит и – служить фетишем (волшебной вещью), быть освященным, впустить в себя живую мистическую силу; так, недостаточно храм построить – надо его освятить (причем освящать можно далеко не только храмы, а даже и гаражи и прочее); за знамя же следует отдавать жизнь (а не то что – постирать, если запачкается, или сшить новое, если потеряется). Власть символической быть не желает. Ценность не есть только символ или знак чего-то другого, она ценна сама по себе. Нет для ценности «своих» и «чужих». Не является ценность и фетишем, – выше обо всем этом уже говорилось. – Интересно, что даже в качестве символа, простого знака иное священнодействие может смущать человека, для которого существуют ценности. Например, евхаристия; прекрасно желание причаститься к Христу, но – «вкушать его плоть и кровь» (хотя бы и булочку с кагором)?.. Ценность не бывает символической, потому и символы ее не должны клеветать на ценность.
В символ святого входит его святая, мистическая сила – так он сам становится святыней, предметом-божком, фетишем; но если святая сила почему-либо покинула символ – он может быть и уничтожен, и смешан с грязью. Сожалеть тут не о чем – надо, скорее, мстить (за свой прежний страх). Так, на месте оставленного храма, самое обычное дело, сортир... Символ не должен становиться дороже того, что он символизирует, символ – всего лишь символ, знак; но и он не может быть запросто отброшен – даже если то, что он собой олицетворяет, для тебя лично не составляет ценности или утратило ее. «Так храм оставленный – все храм»... И дело тут, ясно, не в мистике, а в элементарной человечности.
Хотя святыня бесценна, и, скажем, самый простенький крестик имеет все то же мистическое действие фетиша, что и крест раззолоченный – все же, знаменательно, как неуклонно обрастают святыни роскошью и дороговизной. Отчасти так оно потому, конечно, что для святыни верующему ничего не должно быть жалко, бесценному следует отдавать все (это ведь не нищие, которых, будто бы по выражению самого Христа, «всегда имеете» и которым – не одному, так другому – подадите какую-нибудь малость и завтра, если не можете сегодня, – в отличие, скажем, от храма Христа Спасителя, который ведь строится не каждый день...). Но главным образом, все-таки, роскошь возникает потому, что богатство есть то же могущество, та же власть, и как таковая – пусть и предельно «мирская» – очень-таки святыне «идет», подобает... Ценность бесценна, не имеет меновой стоимости. Так что роскошь, которой окружают святыню, скорее оскорбляет религиозное чувство; великолепие и могущество, изображаемое церковью, слишком явно не божеского происхождения. Облачения церковных иерархов неминуемо вызывают «соблазнительную» мысль о главном христианском «иерархе», Христе, одевавшемся, уж точно, значительно скромнее... Приходят на ум и редко цитируемые стихи Пушкина «Мирская власть» (горячо рекомендую): замечая у распятия часовых «в ружье и в кивере» – «как у крыльца правителя градского», – он вспоминает, что по сторонам реального распятия стояли «две бледные, несчастные жены»... К чему эти символы власти? «...Иль мните важности придать царю царей? / Иль покровительством спасаете могучим / Владыку, тернием венчанного колючим ...?»
Движение от язычества к монотеизму – логика власти, которая всегда стремится остаться, в конце концов, всеохватной, единой и неделимой. Это едва ли не тот же процесс, что и собирание земель и народов каким-нибудь Иваном Грозным; кстати, что касается народов – и это хорошо видно в Библии – единый Бог изначально властвовал лишь в одном своем, избранном, – на другие его власть не распространялась. Монотеизм – требование логики: абсолют мыслим лишь в единственном числе. Но следующее требование логики, ясно, уже пантеизм, – ведь какая разница – один Бог или их много? Дело не в цифре, – абсолют должен быть «всем во всём». – Бог как ценность-абсолют (если необходимо представление о таком абсолюте) – один. И так оно по существу, а не потому, ясно, что один (наш) сумел взять власть над всеми остальными...
Бог один на каждого, но это не значит, что каждый волен общаться с ним по-своему. Оттого, что святыня – власть, нечто вожделенное, «свято место пусто не бывает», – святыня обрастает классом своих чиновников; иначе, как через церковь, пути к Богу нет. – Впрочем, не стоит упрощать. Церковь нужна не только ее служителям, она и вправду нужна самой святыне: это школа послушания, зримый авторитет Бога, – авторитет, без которого «для народа» не будет и его самого. Необходимость церкви как посредника между человеком и Богом Мень обосновывал примерно так: культура тоже дана каждому, но это не отменяет нужды в университетах. – Вот – типичное рассуждение человека, пытающегося осмыслить Бога как личную ценность. Все же его аналогия тут совершенно не годится. Если университеты дают «ключи уразумения» каждому в личное пользование (университет лучше всего когда-то кончить) – то церковь располагает ими только сама...
Питание святыни – сложившиеся в поколениях коллективные формы общения с ней – культ. Причастность ценностям – подлинным, то есть вечным и универсальным – это, в своем наиболее глубоком смысле, культура.
Святыня – в глубине своей – тайна; общение со святыней, священнодействие, есть таинство. Ценность – наше счастливое открытие, общение с ней – учеба, постоянное приближение к ней, постижение ее.
Церковь – хозяйка «ключей уразумения» святынь. То есть разуметь их до конца, если кому и позволено, то лишь самой церкви. Хозяйка она не только «ключей», но и, тем паче, «помещений». Алтарь, этот жертвенный очаг культа – безусловно, табу, – это место, к которому публику не подпускают. Все способствующее вступлению нашего личного разумения в свои права, все, что дает человеку в руки «ключи уразумения» – в лучшем смысле свято (безусловно ценно). Школы, университеты, библиотеки – вот «святилища» ценностей, очаги культуры, и всему этому подобает быть публичным.
Святыня – ценность как мистическое и только мистическое, сверх- разумное, ведь понятное мне самоценное в универсуме – одно лишь мое Я, а вне меня ничего самоценного, кроме принципиально непостижимого и располагающего надо мною властью, нет. Ценность – демистифицированная, «десакрализованная святыня». Многие общепринятые святыни в процессе этого их расколдовывания гибнут, но приобретаем мы много большее – раскрывает свою ценность для нас сам универсум.
...Не было за всю нашу историю открытия более разочаровывающего, чем то, что Земля – шар, и нет ни верха, ни низа; разве что открытие, что этот шар к тому же располагается не в центре вселенной. Пусть уж привычное остается привычным, ничего не стоящим, зато чудо явится сверху и тем докажет нам, что именно мы – в центре всего! Да, сами по себе мы – прах. Женщина – «сосуд порока»; обыденная жизнь – служение чреву; труд, как и муки родов – божье наказание; искусство – сотворение кумиров, грех; вообще любые земные привязанности – некая измена по отношению к ревнивому Богу... Но исключительная наша причастность святыне совершает в этом прахе – чудо. ...Открытие, что Земля – шар, что «верха» и «низа» не существует, тоже ведь в свое время казалось чудесным. Чудо – это разрушение привычных представлений. Так вот, прозрение ценности – это всегда и есть такое разрушение привычного, преодоление нами нашей собственной ограниченности, слепоты, а вместе с тем и преодоление эгоцентризма. Обычная женщина вдруг становится для кого-то богиней, обыденная жизнь – литургией, скромный труд – творчеством, понятные слова или даже звуки вдруг исполняют душу, простой пейзаж, вдруг, оказывается, не оторвешь от сердца... Причастность ценностям – причастность великому чуду существующего, чуду самого бытия.

 

Рейтинг@Mail.ru


Сайт управляется системой uCoz