Рейтинг@Mail.ru

Александр Круглов (Абелев). Афоризмы, мысли, эссе

Эссе входит в книгу «Словарь. Психология и характерология понятий»

На главную страницу  |  Словарь по буквам  |  Избранные эссе из Словаря  |  Эссе по темам  |  Словник от А до Я  |  Приобрести Словарь  |  Гостевая книга

Разум и вера

Самое первое определение, каким встретило бы мир пробудившееся в нём сознание, если бы уже имело язык – это неопределённость.

Живое тело различает в мире неудобство – ему может быть жарко, холодно, больно и т.д., соответственно тело, пользуясь отпущенным ему сознанием, и реагирует, – но всё неудобство мира для самого сознания состоит именно в ней, в неопределённости; сама непонятность – это сфокусированная неопределённость, и любое решение, то есть акция, а не реакция только, есть проложенный в море неопределённости определённый путь. Так что самая первая задача сознания в мире – установка точек отсчёта, систем координат, ориентиров.

Человек первобытный эту задачу решает просто: точка отсчёта – он сам, его племя. «Я нахожусь в центре мира» – символ веры племени квакиутли (по Мирча Элиаде). А вот как проблему ориентира решало племя ахилпа: «божественное существо Нумбакула "космизировало" в мифические времена их будущую территорию... Из ствола эвкалипта Нумбакула вырубил священный столб и, прикрепив его основание к земле кровью, вскарабкался на него и исчез в Небе. Этот столб представляет собой некую космическую ось, так как именно вокруг него начинается обживание территории, которая преобразуется в "мир"... В странствиях ахилпы таскали его с собой, выбирая направление пути по наклону столба. Это позволяло им беспрерывно перемещаться, оставаясь при этом в "их мире", и в то же время давало возможность общаться с небом, где исчез Нумбакула. Если же столб сломается – это настоящая катастрофа, что-то вроде конца Света, возврат к Хаосу. ... Согласно мифу, если ломался священный столб, всё племя охватывала тоска, его члены скитались ещё некоторое время, а затем садились на землю и умирали».

Впрочем, ясно, что «священный столб» – скорее свидетельство того, что уму нужна опора, которую можно было бы иметь при себе, или что такие опоры существуют в нём безотчётно, чем сама такая опора.

Так вот, необходимы точки отсчёта – условности, относительно которых можно будет судить обо всём уже безусловно; нужны бездоказательности, относительно которых что- то можно будет доказать, положения веры, на которые обопрется разум и осмыслит мир. И потому – «верую, чтобы понимать!». Верит во что-то, чтобы понимать, сам ум. Просто знать что-либо – тоже значит верить: верить в основания верить. В этом пункте вера и разум ещё неотличимы, но, на самом деле, именно через него и проходит их раскол.

Для первобытной души предметом веры было вообще всё, – «священный столб» являл и «столп истины», вера была разумом, – раскола ещё не существовало. Но с тех пор, как человеческий ум поднялся до идеи естественного – научился замечать причины и следствия, определяющие хотя бы часть событий без водительства сакральных сил – этот раскол дал о себе знать. Святое может продолжать воплощать собой истину, но является и истинное само по себе, порядок самих вещей. От таинственного сакрального, каковым в универсуме дикаря было всё, откололось в принципе объяснимое, – это сам мир поделился на божественное и естественное. Верить божественному отныне, может быть – святой долг, зато и верить естественному – только естественно; первая вера – вера в своём собственном смысле, вера вторая – разум. Вера, хоть будто бы и пользующаяся языком разума, строит свою картину мира по-своему, разум, хоть и отталкивающийся от какой-то своей веры, – по-своему. Но – подробнее.

Вера, опора на сакральное Разум, опора на естественное
Сакральное – самовластное, или сила, которой нет закона, и уже потому поведение всего иного должно определяться именно им. За видимым миром – его незримая рука. Будучи выше естественного, сакральное тем самым выше нашего разумения. Это – духи, боги, Бог. Естественное – самозаконное, такое, каким нечто бывает само по себе, без вмешательства внешних сил. Существуя вне сакрального, которое приходится лишь угадывать, предполагать, оно тем более существует вне нашего воображения; разуму остаётся отдавать себе в нём отчёт, постигать его. Это «само по себе» вещей называется ещё – объективное.
Возразят, может быть, что естественное в полной мере должно быть знакомо каждому, ведь без веры в причинно-следственный закон и шагу ступить нельзя. К примеру, стрела и в представлении дикаря должна полететь именно туда, куда он её пускает, иначе он бы не мастерил лука... – Это так, но именно не в полной мере. В естество первозданный человек верит лишь, грубо говоря, пока чует его непосредственно: пока пускает свою стрелу; а вот попадёт стрела или не попадёт (ведь не каждая достигает цели, так от чего это зависит?) – это уж в распоряжении сил сакральных. Кто докажет, что это не так?.. Почему и – ко всякому делу надлежит приступать, помолясь, призвав высшие силы на помощь, испросив их благословения... Объективное целиком в руки не даётся. «Человек предполагает, а Бог располагает»: результат наших действий зависит от слишком многих факторов, предвидеть которые невозможно; без «божьей помощи», иначе говоря – доли везения, не сделается ничего. Каждый поступок – шаг в неопределённость, и чтобы совершать такие шаги, потребна «вера» – «вера в дело», или решимость. – По этой лексике очень видно, как расходятся пути веры и разума уже в поведении. Неопределённость будущего для веры – сфера сакральных сил, для разума – неучитываемость причин, случай; вера преодолевает её апелляцией к самому сакральному, разум – готовностью предоставить, за пределами предусматриваемого, решение воле (которая сама по себе знает лишь цель и потому воплощает оптимизм).
Там, где событие оказывается для меня значимым, нет «случая», а есть (как пишет Бергсон) намерение незримо присутствующего существа. Действительно, совпадение события, одного из огромного числа возможных, с его важностью именно для меня – слишком маловероятно даже по теории вероятностей. Там, где случайное событие совпадает с его особой значимостью для меня, я поневоле начинаю прикидывать вероятность такого совпадения и обнаруживаю его чудесность – вероятность ничтожную. Усилие объективности – например, «я один из многих, и с кем-то такое событие должно было произойти необходимо» – вновь делает событие естественным.
Исходные посылки разума недоказуемы – то есть сам разум вынужден опираться на то, что вне разума и никак не на самого себя; но – на что же? Ясно, – на сакральное. Первое и решающее слово именно за ним (со временем это стало называться – «философия – служанка теологии»). А до того, как явились теология и философия, разум опирался на сакральное уже потому, что не видел в мире, по сути, ничего другого.
Незыблемая сакральная вера – и есть наша точка опоры в освоении мира.
Исходные посылки разума недоказуемы – ведь это только вопрос способа интерпретации (объективного); раз так, наши исходные убеждения могут быть, пожалуй, и по-своему религиозны; но в любой интерпретации объективное сохраняет свою неподатливость, и лишь за этим «сухим остатком» разум и оставляет решающее слово, опирается лишь на него.
Какая бы то ни было вера перестаёт быть настоящей точкой опоры в нашем освоении мира, уступая место объективному и становясь тем, что в самом общем виде можно назвать точкой зрения – необходимой, но одной из многих возможных.
Сакральное – стоящая за видимой неопределённостью мира тайная сила (воля, власть). Бог – «дух власти».
«Свято место» сакрального, как власти – во главе иерархий. Можно дать такое определение религиозной веры, или причастности к святому. – Вера – наша коллективная воля, питаемая и направляемая высшей волей Бога, питающая и направляющая личную волю каждого из нас. (А воля – ведь это располагающее силой желание. Вера – преображённое желаемое, Бог – власть вожделенная...) Вообще, власть и послушание идут об руку – начиная уже с акта воли: моя воля настолько и способна что-то в мире мне подчинить, насколько я способен подчиниться ей сам.
Святая воля стоит не только над поведением, но и над разумом в особенности. Через неё мы должны знать то, чего знать не можем. Разум сам по себе – неопределённость, и мир для человека – неопределённость, в которую его погрузило сознание; вера – силовой способ преодоления этой неопределённости.
Разумное – лежащая под видимой неопределённостью неподатливая объективность, над которой власть невозможна (даже воздействовать на неё можно лишь по её же законам). «Дух» объективности, её способность вдохновлять нас – Истина.
Тогда как вера – воплощённое волевое начало, без коего в сём мире неопределённости для нас невозможно ничего; и вот почему вера, «кредо», вдохновляющий фантом правоты, ценится в людях уже сама по себе. Но что знает фантом об объективности, о справедливости? Всякое кредо в состоянии войны со всяким другим; что и называется – неразумие, дикость... И сколь часто убеждённостью исподволь правит корысть... К счастью, разум не в нашей воле и его никак не привести к послушанию, он именно «вольнодумец»; ни сердцу, ни тем паче уму не прикажешь. Нужны убеждения, но нужно бывать и выше собственных убеждений; хороша «вера», пока правды не видно, но правда лучше. Разум наследует вере, как высший – объективный, истинный – способ преодоления неопределённости.
Вера избавляет от неопределённости, тем и ценна. А разум, по опыту судя, – не избавляет. Начни только думать, предполагать – и простое станет сложным, и шагу легко не ступишь... Свободный разум лишь умножает вопросы (тайна – как та многоголовая гидра: на месте каждого ответа встают вопросы новые); а человек ведь жаждет не просто ответов, не отвлеченных (от его интересов) истин, не теорий, а – решений. Что важно: сознание не только сталкивается с неопределённостью, но и использует её – ему прямо необходима область свободных предположений, в которой он и осуществляет выбор. В этом сам принцип его деятельности (называющейся мышлением). Разум знает уже по опыту, что до конца неопределённость для него и неустранима. Но всякое частное решение может быть верным и неверным и годится только верное, – значит, и самому практическому человеку нужна в первую очередь именно «отвлеченная» (от пристрастий) истина.
Выбираясь из дремучего леса, не зная пути – между прочим, это и логика подсказывает! – лучше всего идти всё время прямо; всякий ориентир, если держаться его свято, в такой ситуации заключает в себе последнюю истину. – Вера для жизни – заданное направление, стрелка компаса, свет «путеводной звезды» в ночи. Спасение в вере; «верой жив» сам главный ориентир – Бог. А разум сам по себе, без водительства веры – принуждён плутать, тыкаться носом во все стороны, вроде слепого котенка. Разум и надо направлять, а избравшие его себе в поводыри – пусть это и сказано не о них, но всё-таки как похоже! – слепые, бредущие за слепым... В ситуации полной неопределённости годится и условная определённость. Но разве жизнь вполне такова? Не быть бы самим «дремучими», а «лес», в котором мы оказались, кое-как сориентироваться в себе даёт, не последние, но настоящие истины открывает. Разум – зрячесть, готовность всякого нашего взгляда (мнения, предположения) увидеть реальное, наша с миром обратная связь; это ориентация в дневном «естественном свете», когда, выбирая направление, можно видеть и по сторонам. Опора – на объективность, как бы скупо она нам ни давалась. А вера с её принудительными ориентирами – только шоры; вера – «слепая». Что говорилось о фарисеях, верно в отношении самой их веры; она – «слепой вождь слепых»...
Ориентир, или святыня – «безусловная условность», стоящая выше смыслов. Ориентир, или допущение, «проект смысла», «взгляд» – условность как трамплин к безусловному, то есть объективному.
Вера – это неразличение «допущения» и «знания». Неразличение, естественное для наивности («святой простоты») и составляющее подвиг послушания (разум сказал бы: насилия над собой), как только эта наивность потеряна. Можно сказать, что разум – это искусство отличать допускаемое от знаемого. Искусство, становящееся всё более и более изощрённым, ибо само знаемое не даётся без допущений и потому никогда вполне от них не отделимо; «полное знание» – лишь предел бесконечного приближения к нему.
Послушание потому и синоним религиозной веры, что добровольность послушания означает религиозное отношение к тому, кому (чему) подчиняются. Самой верой в нечто полагают его сакральность; верят, веруют – в святое. Разум должен подчиниться необходимости верить, и это подчинение сакрально, внешней ему святой силе; он должен «смириться». Бог разуму трансцендентен. Благочестивое применение разума – это, в сущности, его последовательное самоотречение. Разумное (нерелигиозное) убеждение – полагание, шаг, который разум не может не сделать. Разум верит в смысл и полагает перед собой проект осмысления: «надо ввязаться, а там будет видно». Разумеют – смысл.
Но если каждый свой проект осмысления разум лишь допускает, то ни сам этот проект не смеет вершить произвола над объективностью, ни внутри его невозможен такой произвол. «Вся истина», этот «Бог», остаётся вне любого проекта – она вере трансцендентна! «Благочестие» разума – честность: готовность признать объективное. И тем, кстати, не погрешить против себя.
Когда-то человек верил, ибо не ведал о смыслах, – «ибо абсурдно» для него было по существу всё. Внутренней связности событий, кроме их общей подвластности тайным силам, он не угадывал. Когда же для человека возникли и смыслы, он – верующий – бывает принуждён веровать смыслу вопреки, – «верую, ибо абсурдно». Когда для человека появились и обрели важность смыслы, эти связности представлений, он начал сознавать и то, что ничто не абсурдно (место абсурда занял случай, – непредвиденное ненужное).
«Вера» разума описывается формулой – «допускаю, ибо – недоказуемо». Но допускаю лишь допустимое, чего сам разум не смог бы и опровергнуть.
Послушание свято, а святое и есть истинное. Если же, кроме святого, существует в мире ещё и какое-то независимое от него «объективное», объективно-истинное, – что ж, значит святое должно содержать в себе истину высшую чем объективность. Святое в силах опрокинуть и естественный порядок вещей, то есть и законы природы и логику – что называется чудо. Святое потому и истина, что ему подвластно всё. Свои, самые необходимые ему убеждения разум, таким образом, обратил из веры в допущения. Его настоящая «вера» – в другое, а именно: как бы по-разному ни выглядело объективное в разных проектах осмысления, «верах», само по себе оно остаётся тем же. Если проект осмысления не выдерживает испытания объективностью – оказывается, хотя бы, логически противоречив – он должен быть отброшен; а сама объективность остаётся выше частных истин, к ней «приближаются асимптотически» – ибо объемлет их все.
Итак, для веры в её собственном смысле вынужденность в приятии более-менее чётко определённых постулатов мироустроения остаётся сакральной: сама вера даёт нам сии постулаты и потому верить в них есть наша святая нравственная обязанность, – долг послушания. Коль скоро естество может вступать с нашими освящёнными представлениями в противоречие, победить должны эти представления, невозможное должно стать возможным, – раз уж естественное существует, значит, место сакрального сверх его, сакральное – сверхъестественное. Вера есть вера в сверхъестественное, в чудо. ...Так что как бы важны для работы разума ни были некие недоказуемые постулаты, окончательно обязан верой он лишь тому, что само стоит за себя – самому естеству, объективности, неподатливости факта, и аналогу этой неподатливости в сознании – очевидности, логике, невозможности для ума помыслить нечто иначе, чем как оно мыслится. Ни во что не поверишь по причинам нравственным, из благочестия; даже если сама логика не мешает тебе в это верить, всё равно, возможное останется лишь возможным и не больше того. А уж что прямо противоречит естественному, то противоречит себе. Чудес не бывает; зато, чем сильнее разум, тем ему явнее, что «чудо» – поистине удивительное – само естество.
Бог проявляется в чудесах и обязательно невидим – в него можно только верить (нельзя пощупать; последнему это удалось неверному Фоме). В новое время эта невидимость превратилась для верующих в особого рода испытание, так что слишком настырные мольбы о чуде, свидетельстве о существовании Бога, стали признаком постыдного малодушия, маловерия. Но изначально, наверное, глупо было и спрашивать – почему Бог невидим. Ибо всё видимое и осязаемое привычное – и было тем, что не Бог и не чудо, – естественным. ...Если настаивают на чём-то, чего не могут продемонстрировать – разум вправе заподозрить за этим вранье.
Впрочем, есть нечто, что существует хоть и не предметно, но реально: понятия, идеи. Возможно, в реальном существовании невидимых и по-своему всевластных абстракций дикарю чудились его боги (начиная с бога любви или войны и кончая Богом-абсолютом)...
Естественное – «чудо реальности»; «Бог» не существует от него по отдельности. Ну как пощупаешь истину? Реальность, в которой мы видим её закон, и есть ощупь истины.
Сверхъестественное, значит, и сверхлогическое, сверхразумное. Бог не существует внутри мира с его законами, а творит его. «Бог всемогущ; так может ли Бог создать камень, который не сможет поднять сам?» Где-то я уже отвечал, в роли верующего, на этот вопрос: и может, и поднимет... Естественное, логическое, разумное – синонимы. Если есть Бог, создатель или дух всего естественного, то он и должен пониматься как постигаемая в естественном разумность. «Может ли Бог создать камень, который не сможет поднять сам?» – переводится как: может ли Бог заниматься глупостями? Может ли в основание мира быть положен абсурд?
Вообще, ближайший наглядный синоним естественного – физическое или механическое, – и, действительно, до какой слепоты нужно дойти, чтобы утверждать, будто механическим в мире всё исчерпывается! А – органическое, жизнь? Станет ли живым – не то что механизм, а хоть самый совершенный компьютер? Это и не всякий материалист рискнёт утверждать... Над постижимым царит непостижимое; ещё больше, чем механики, в мире – точнее сказать, над миром – мистики. Тело приводится в действие душой, механический (естественный) мир приводится в действие «животворящим», располагающим над ним властью Богом. «Естественное» в современном разумении давно уж переросло «механическое» (уже школьник мог бы выразить эту трансформацию естественного так: Ньютону наследовал Эйнштейн). Естественно ныне – не привычное, как раньше, а закономерное. Теперь мы не покидаем почву естественного, покуда рассчитываем устанавливать и устанавливаем в мире пусть и самое невероятное, невообразимое, противоречащее непосредственной очевидности, но – достоверное, и ориентируемся на него. Вместе с этим оппозиция естественного и мистического (постижимого и непостижимого) теряет смысл, надмирное утрачивает над миром власть. Пантеисты давно провидели завершение этого процесса, для них естествен и Бог. «Бог, то есть природа».
Идея возможности сосуществования двух противоречащих друг другу истин – истины веры и истины науки – тот же мистицизм, одно из религиозных чудес (случаев, когда божья воля проявляется вопреки естеству); вера имеет право на невозможность. Идея мирного сосуществования двух истин – религиозной и научной – возможна на базе рационализма. Научная истина, как объективность, самозаконна, а вот ко всякой религиозной истине (идее) рационализм предъявляет некоторые простые – рациональные – условия: не противоречить логике и фактам.
Сакральное рассудку не подотчётно – если факты ему противоречат, следует презирать их, «тем хуже для фактов». Также сакральное, воплощая собою свой собственный произвол, вправе логически противоречить и самому себе; приходится презирать и не в меру внимательных читателей Писания... Что противоречит разуму, противоречит себе, – иначе говоря, разуму ничто не противостоит, кроме заблуждений. В этом смысле (но только в этом!) – «если факты противоречат теории, тем хуже для фактов». Конечно, если факты противоречат гипотезе, тем хуже для гипотезы. И всякая догма, для разума – это только гипотеза.
...Священный текст, кстати, надо понимать буквально – святое непогрешимо. Возникающие при этом проблемы возникают для разума, но не для веры, и разрешаются указанием разуму на его ничтожество (священное «цыц!»).
История? – Списывать странности боговдохновенных текстов на естественную неискушённость их авторов – значит снисходить к этим текстам и авторам. Тогда как следует к ним восходить.
Аллегория, метафора? – Иносказания предполагают другой смысл сказанного, так что подозревать за видимыми противоречиями или (якобы) аморальностями в Писании их наличие – грех. Смысл всего говоримого в Писании – никогда не другой, а тот самый и высший. Если что-то и надо понимать не прямо, то и не косвенно, а – богоподобающе (например, то, как Бог или ангелы вкушают пищу: не предполагая за сим последующего процесса пищеварения). Мы не можем и не должны тщиться всё в Писании полностью уразуметь; малопонятный церковнославянский – «святее» вразумительного современного; задача в принципе иная – поверить, послушаться.
Если в священном тексте встречаются явные нелепости или противоречия, то либо текст не священен – не непогрешим – либо его надо понимать иносказательно, метафорически. Иначе, при самом благочестивом желании, как ему и верить? Притом, чтобы оценить достоинство чего бы то ни было, надо уметь снизойти и к его недостаткам.
Каждый встревожится, увидев в руках своего несовершеннолетнего отпрыска Библию, – если только не понадеется, что трепетное отношение к старинному священному тексту помешает ему понять иные истории в ней буквально. Мораль всё-таки прогрессировала, и ныне эта книга искусительней для веры в благого Бога, чем успехи естествознания (по-своему прав был Победоносцев, переводить Библию было опасно); разглядеть же её великие достоинства в историко-культурной перспективе в силах лишь разум.
Итак сам разум, в отличие от веры, ценит священные тексты (религиозную литературу), отнюдь не требуя от них непогрешимости, и счастлив бывает, если удаётся разгадать за иным явно нелепым или непотребным в них «богоподобающую» метафору... И всё же эти усилия разума в праведность ему не вменятся.
...Бога ведь понимают не так, как понимают силлогизмы. Если силлогизм говорит: «это – так-то, потому что иначе не представишь», то вера – «это так, потому что так должно быть». Хотя теологи и утверждают, что понимание любого предмета в Писании должно опираться на совокупность всех имеющихся там высказываний о нём, само это требование уже предполагает в иных случаях толкование метафорическое, то есть неприемлемое; ибо буквально истинным в Писании должно оставаться каждое из его разногласящих высказываний, каждая из сторон противоречия. И понимание каждый раз должно быть чудесно – согласно определению чуда (В. Кротов): «невозможное событие, которое должно было произойти».
Кстати: не свидетельствует ли о недобросовестности непризванных толкователей Писания уже то, что их домыслы сами оказываются, как правило, противоположными прямому смыслу говоримого?
Если Писание метафорично, то судья ему, выходит, разум. Конечно, подачки от разума, разрешения святым текстам служить иллюстрациями к его доводам, или образами, право толковать которые разум оставляет за собою, вера принять не может. Вообще, видеть в буквальном метафорическое – и значит, буквально же, не верить.
Чувства могут быть не столь примитивными, как те рассудочные формулы и образы, которыми их выражают; каждый ощущает их, за словами, в меру собственной восприимчивости. Форма выражения адекватна выражаемому до тех пор, пока не найдётся более совершенной – и так с появлением более точных форм выражения прежние сами собой превращаются в метафоры. Не это ли происходит и с религией? Бог, видимо – персонифицированный абсолют истины и добра, его «воля» и наше «рабство» – абсолют совести. «Ради Бога» – не то же ли, что «не для благодарности»; «награда на небесах», «перед Богом» – «чистая совесть», «перед совестью»; «Бог судья» – «не нам судить», и т.д.? Во всяком случае, современнику трудно расслышать в подобных выражениях их изначальный буквальный смысл; так правомерно ли его реконструировать?..
Кстати: не потому ли цитатами из одних и тех же библейских авторов можно подкреплять как позицию веры, так и позицию разума? Подлинный смысл метафор бывает противоположным буквальному, и архаичное мышление мечется между одним и другим.
«Религиозная метафора реальности»: почему нет? Мешает такому восприятию больше всего само Писание, его мрачный дух. Самая ядовитая антирелигиозная пропаганда – буквально-верующие; хорошо оправдывать веру, пока не сталкиваешься с нею в натуре... Религия как метафора слишком на себя не похожа.
«Бог есть», буквальное: Бог – существо. «Есть Бог», метафорическое: истина и добро – не предметны, но объективны.
Религиозный «миф» (если кому угодно пользоваться этим термином) не врет, даже когда говорит несообразное, – он имеет на это право; его древность – его аргумент, а его задача не в том, чтобы раскапывать причины и связи: он – ориентирует.
Вероучение – не «художественный образ», из которого каждый берёт то, что хочет, а – ориентир. Ориентир должен стоять твёрдо. Разночтения должны быть исключены, а если споры возникают, то именно об однозначности; если к единству не приходят, раскалывается сама вера.
Религиозный миф... Но что такое миф? Он похож на «художественный образ»: общее, отражённое по ассоциации в частном. Скажем, обычная формула мифа – «как-то раз случилось нечто; потому-то, с тех пор, так и бывает». Ассоциация не логика и не должна ей быть.
...Так не понимать ли священные тексты как «образы», как искусство, непосредственно – не рассуждая («ум молчит, а сердцу ясно»)? И тем избавиться от проблемы противоречий в них? – Да, воспринимать образы искусства следует именно так, но это и значит, что каждый выносит из них свой особый урок, непозволительно лишь настаивать на однозначном их толковании... Но в чём тогда вера?
...Всё просто. Разуму не нравится в Писании то, что не нравится разуму, поскольку у него нет веры. Разум судить о вере не вправе, суд – за нею, а за ним – разве что уразумение. Его независимый суд – глумление (выставление сверхразумного бессмысленным, глупым); его толкования – дерзость, его умалчивания – не благочестие, а высокомерие...
И притом, атеистическая критика веры – в интеллектуальном же плане поверхностна. Много ли надо ума, чтобы оспаривать шестоднев или что-нибудь такое; а вот попробуй возвыситься до сути! Эта критика не видит главного: вера отвечает не на теоретические, а на жизненно важные, экзистенциальные вопросы, на которые теоретических ответов – в том плане, как это понимает разум – может, и не существует вовсе.
...И всё же... Подмечать архаичное в Писании – вроде как бить ниже пояса, ведь книга пришла из диких ещё времён; разуму оно неприлично. Но делать вид, что нечто в Писании к тебе уже не относится – это осудит сама вера! Как быть! Взмолишься тут, как герой Щедрина перед угрозой насильственного изучения «Честолюбивой просвирни» – «Господи! укрепи меня! просвети мой ум глупопониманием! Сердце бесчувственно и закоснело созижди во мне! Очи мои порази невидением, уши - неслышанием, уста научи слагати несмысленная! Всевидяще! спаси мя! спаси мя! спаси мя!»...
Оспаривая религиозные мифы всерьёз, начинаешь себе казаться дураком («не отвечай глупому по глупости его, чтоб и тебе не сделаться подобным ему»); пикантно, что на твою поверхностность не преминут указать тебе и сами верующие. Дело не в мифологии – это лишь форма, – а дело в той тайне, что за нею! – Но удовлетвориться глупыми ответами, когда других получить нельзя – для этого надо обладать самой этой способностью (глупостью)...
Бог выше нашего разума и волю его требуется, по слабости людской, разъяснять, – необходимы пророки (от слова речь); нужны святые Писание и Церковь. Именно – святые, неприкасаемые. Ибо нужда в разъяснениях не означает права толковать так и этак. Нельзя полагать Писание или Церковь лишь некоторыми из возможных путей к постижению Бога (которому по идее предстоит каждый человек в отдельности), – ведь это значило бы передать на суд собственного разума каждого немую волю самого Бога; говорящие от имени Бога должны быть сами святы, то есть, верить надо им, другого пути к Богу нет. Почему не другим – тоже не дело личного разумения (значит, традиции, но это уж другой вопрос). Мень ошибался: нужду в церкви нельзя обосновывать аналогией с учебным заведением (можно, мол, дойти до всего и самоучкой, да слишком трудно), – нет, церковь – наша церковь – сама наука веры... Да кстати – какой национальности Мень?.. Бог, «сущий на небесах», вне досягаемости для разума, потому и разъяснять его волю приходится именно «как Бог на душу положит». Вопрос в том лишь, кто будет разъяснять. Если не постижимое умом требует инструкций к применению, само оно попадает в нераздельную власть инструкторов. Тем и опасны притязания земных властей, древних традиций и институтов на привилегию уразумения (Христос назвал это «ключами уразумения») божьей воли, ибо – и свидетельствами тому жизнь изобилует – вне критики тут непременно оказываются самые пошлые страсти, архаичные инстинкты, да соответствующая ретроградная, до тошноты знакомая политика... Некогда Бог скрупулёзно определял размеры сборов, причитающихся жрецам от правоверных евреев, лично руководил их разборками с соседями; ныне, в наших краях, он в ряду борцов с либерализмом и сионизмом, и пособниками антихриста для него всегда будут те, кого нутром невзлюбил диакон Кураев... Церковь – и есть фарисейство.
Вера вправе перешагивать через объективность, через доказательства (тем паче, что высший пункт доказательства, очевидность, этот «естественный свет разума» – как выявила современная физика, ещё не вся истина). Объективности же противостоит, не боясь ошибок, только желание. И действительно – выше я уже этого касался – вера, какие бы суровые требования к нам ни выдвигала, есть наше собственное воплощённое чаяние. (Неверие – отчаяние...)
Убедившись в том, что далеко не всё в мире складывается так, как ему хотелось бы, не ведающий идеи равнодушной к его «я» объективности «первый человек» непосредственно чует за этим сопротивлением своей воле некую невидимую живую силу, далеко превосходящую его собственную и, подобно всякой известной ему силе, требующую его служения; теперь его желаемое зависит от этой – сакральной – силы, его воля – от воли высшей. Зато уж через неё в принципе возможным становится буквально всё желаемое. Даже самомалейшая наша способность, в бесконечном самоуничижении перед сакральной властью всё-таки как-то влиять на неё – означает чудесную власть нашего желания – над самой объективностью!
– Желаема и принудительность сакральных требований к нам (составляющая их существенный признак); например, требования нравственности: раз нравственность необходима, но трудна, чувство власти, стоящей за нею – очень-таки вожделенно.
...Так что граница между разумом и верой проходит даже не по «доказано – не доказано», а по именно по «объективно – субъективно», «естественно – свято», «истинно – желаемо». Если истинное не явлено, его место лишь отчасти может быть занято желаемым – пополам с сомнением.
Разум оставляет свободу верить во многое, но вера верит лишь в своё, сакральное. Есть, значит, у веры какой-то принцип предпочтения. И если взглянуть на религиозную веру со стороны, этот принцип предпочтения оказывается довольно очевиден: сакральное есть особое воплощение желаемого, то есть, собственных страстей человека. Это же и является самым сильным, хоть и косвенным, свидетельством против сакрального. Конечно, и в самом желании, если оно неизбывно, заключается некая объективность – но эта объективность должна быть ещё интерпретирована разумом, то есть не родит в обычном смысле веры.
Итак разум вправе верить во многое, и всё же самой этой свободе полагает объективные границы, да и внутри этих границ, принцип предпочтения его веры – всё-таки объективность: непротиворечивость плюс ещё допущение, что сама истина – которая в любом случае остаётся для разума выше веры – может оказаться неожиданной, может быть и горькой... То есть, повторяю, позиция разума не в том, чтобы изгнать веру с порога, а в том, что истина для разума должна оставаться выше веры и в том случае, когда истина эта ещё далеко не известна или даже непостижима, а вера сколь угодно желательна.
Послушание разума, его повиновение божьей власти (без которого он ничего не значит), воплощает в себе – догмат.
В общем неважно даже, насколько догмат, это сформулированное на квазиразумном языке мистическое повеление разуму, будет сам по себе вразумителен, хотя бы понятен или непротиворечив; о Троице, например, можно рассуждать и рассуждают столько, что ясно – никакой окончательной определённости в её толковании нет и быть не может. Видно, не в том и дело. Главное – послушание: ведь святое выше ума, и безусловно принимая догмат, ещё лучше не вполне понимая его, и тем паче соглашаясь с чем-то противоречивым, ум тем самым подтверждает свою религиозную готовность от себя отказаться.
Воплощение убеждения (без коего разуму не стронуться с места), его чистый случай, «модель» – аксиома.
Неясно, какой степенью объективности обладают самые очевидные аксиомы; обнаружилось, что недоказуемость очевидностей указывает скорее на тайну, чем на то, что вся истина явлена в них непосредственно, не требуя доказательств; но важно другое: аксиоматика, этот проект осмысления, чётко формулируется – то есть понятна, разумна. Так оно и тогда, когда аксиоматика формулирует очевидность, и тогда, когда она формулирует непредставимое: в последнем случае она говорит хоть и не очевидное «так есть», но прозрачное «если так», а рассудок в обоих случаях – свои, уже совершенно объективные, «то». Памятуя о бездоказательности своих отправных посылок, разум, тем самым, остаётся в них свободным – подчиняется не вере, а только себе самому.
Верят, «чтобы понимать» – даже и в тех случаях, когда вера явно абсурдна, а понимание не выдерживает никакой критики; какой-то относительный разум вере имманентен. Однако, этот подчинённый вере разум – иначе называемый догмой – никогда не встанет на собственные ноги и не должен становиться; для этого ему нужно было бы опереться на объективность – но вера верит, что и над объективностью царит её Бог. Даже логические действия совершаются интуитивно (кто их истинности не усматривает непосредственно, тому уж ничего не докажешь) – вера сопровождает каждый сознательный акт. Однако, эта имманентная разуму вера – иначе называемая очевидностью – подсказывает себя сама; хоть и нельзя разгадать тайну, которая за и под нею, закономерность её явления сама есть уже некий факт, сама – некая объективность. Даже и в этой своей «вере» разум остаётся на собственных ногах.
Догмат можно было бы назвать постулатом веры, но вера не предполагает, конечно, а – утверждает. Мы не властны над своей верой – вера над нами властна. Проекты осмысления, принимаемые разумом, можно было бы называть и его «догматами», – если бы догматы могли быть, как это имеет место в разуме, предназначены для испытания. Над которыми разум оставался бы всё-таки властен.
Догма – вероучение, вера.
Если веришь всерьёз – какой может быть плюрализм? Теология – «единственно правильна»...
Религия – общеобязательная в своём кругу, коллективная метафизика (насколько это явление может быть названо метафизикой; его собственное название – идеология).
Отступление от такой метафизики – святотатство, которого, как уже говорилось, не прощают даже фактам; «правде факта» можно противопоставить «правду жизни», научные открытия «закрыть» какой-нибудь указом или папской буллой...
Вера – архаичное (кому больше нравится – исконное) разумение.
Мировоззренческая «аксиоматика» – метафизическая система.
Плюрализм метафизических систем – вот то, что остаётся от религии (веры), когда она позволяет себе думать.
Философские (метафизические) взгляды, мировоззрение – личное дело каждого, – его личная религия. То есть уже далеко не религия в собственном исконном смысле слова и ни в коем случае не идеология.
Возможность согласия с фактами разных таких систем – возможность осмыслять их по- разному – предопределяет право каждого разумного существа на такую личную веру. А упрямство фактов – лекарство от нашего собственного идеологического упрямства, фанатизма, – основа терпимости.
Разум – просвещённый потомок веры.
Итак вера не есть какое-то «допущение», а – утверждение. И утверждения веры не имеют в виду чего-то, в обычном смысле слова, объяснять (так что не стоит и придираться к библейской космогонии), а только – указывать, ориентировать, управлять.
Можно, впрочем, не веря, принимать веру, по известной формуле: «есть Бог, нет ли его – неизвестно, но лучше жить так, как если бы он был». – Эта формула может толковаться в двух разных смыслах. Первый – «забудем о разуме и будем жить так, как все» (если все вокруг живут в определённой религиозной традиции), – это, в общем, та же вера. Второй смысл – «метафизики недоказуемы и неопровержимы, а коли так, лучше разделять ту, что признаёт смысл и цель существования». А это – вовсе не вера. Можно ли, скажем, в таком умонастроении креститься, причащаться?..
Является ли вера метафизикой? Нет, конечно. Сверх-естественное отличается от мета-физического тем, что это «сверх» располагает над «естественным» властью, тогда как «мета» лишь остаётся за пределами «физического». Тем паче, Бог знать не хочет тех, кто отвёл бы ему в своём сознании место «гипотезы».
Два вида объясняющих допущений существует: метафизика и гипотеза.
Метафизика – всякая – это какая-то версия Бога: поиск того в универсуме, что составляет его смысл и душу, – что первично. Это поиск, логически уводящий в сферу недоказуемого-неопровержимого, то есть трансцендентного. Не составляет исключения и материалистическая метафизика, хоть будто и не верит в трансцендентное: первична и составляет разгадку всего – воплощает «Бога» – материя.
В отличие от метафизики, научная гипотеза воздерживалась бы от ссылок на Бога, даже если бы он являлся и действовал воочию. Бог как объяснение – это для ума всегда «deux ex machina», запрещённый приём. Ведь объяснить – значит убедиться: ну да, оно и естественно, объективно так и должно быть. «Я не нуждаюсь в этой гипотезе» – так, вместе с Лапласом, скажет о Боге любой учёный, в том числе и сердечно религиозный. И не потому, что располагает гипотезами стопроцентно удовлетворительными – в этом случае это были бы уже не гипотезы, а сами истины, – а потому, что гипотеза Бога, как причины сверхъестественной, вне- объективной, ничего именно не объясняет. «Бог» – отказ понимать.
Первые же шаги разума, этого соблазна объективностью, уводят от Бога; впрочем сам основоположник философии естествознания, Бэкон, утверждал, что уже последующие шаги разума снова к Богу приводят. Пусть верующему заступничество разума безразлично, вера сама себе высшая инстанция, – но «умников» это свидетельство их собственного пророка вроде должно поколебать.
(«Лучше не иметь никакого представления о Боге, чем иметь о нём недостойное представление», – пожалуй и так, – только судить о том предоставлено не разуму. Недостойное – значит неканоническое.)
Сам разум в итоге своих блужданий упирается в тайну, давно открытую вере.
Первые же шаги разума, простое наведение логического порядка в наших собственных представлениях разрушают традиционные примитивные представления о Боге; если социальность вынуждает нас продолжать их придерживаться, они живут в нас сами по себе, а разум – сам по себе; и те представления о Боге, которые могут возникнуть (или нет) с последующими шагами разума, имеют с традиционными слишком мало общего.
(Кстати, в свете достойных представлений о Боге отсутствие всяких представлений о нём «религиознее» изначальных, недостойных...)
Сначала полной обладательницей тайны бытия считает себя вера, затем становящийся разум верит, что тайны не существует, а ныне кажется понял: тайна – то же, что «вся истина», и, естественно – ничья.
Вера требует служения – культа. «Можешь ли ты исследованием найти Бога?» (вопрос Экклезиаста). Культ занимает то самое место, которое не занято разумом (как бы ни оценивать это место). Он там, где разум почему-либо бессилен, и, конечно, отводит разуму место низшее – если б культ не теплил абсолюта, то и не был бы культом. А вот искать в самом культе разума – значит покушаться на веру, которая обоснований себе искать не должна, – значит соблазнять, искушать.
И всё же культ оказывается массам по сию пору необходимым и, значит, для них в этом смысле разумен. Пускай поверхностные или злокозненные «иллюминаты» называют эту особую разумность культа предрассудком, но иначе она называется – традиция.
Если разум – необходимое вообще, а культ – необходимое для кого-то, может и для большинства, – то почему бы не учредить культ самого разума? Если кто-то не в силах разумное постигать, почему бы такому его не обожествить? Почему провалилась, в своё время, такая попытка?
Образ, будто бы, не аргумент, и всё-таки: можете представить себе коленопреклоненных людей, слезно взывающих к разуму – «помилуй, помилуй»?.. Молиться, пожалуй, есть смысл только силе неразумной, а лучший способ разуму послужить – это подумать своей головой. Культ – то, что не разум: либо к разуму не относящееся, либо не доросшее до него, буквально пред-рассудок...
И всё же «культ разума» существует; точнее, есть нечто, что можно так назвать; этот особый культ называется культура.
Разум в пределах только религии (догматическое мышление) – это не что иное, как распространённое в интеллектуальную сферу отправление культа, страж религиозной традиции. Это, можно ещё сказать, – последовательное благочестие. Задача религиозного разума – ни в коем случае не расширять наше понимание мира, а, реагируя на непредсказуемые вызовы мира, удерживать это понимание в границах, определённых верой. Истина – в Боге, и добро – только то, что для Бога. Так, добрый образ жизни вне веры – иллюзия, нелепое подражание тому, что имеет своё обоснование лишь в вере; по-настоящему добрый образ жизни – продолжение культа или обряда за порогом храма.
(Добрый образ жизни без веры в Бога? То есть – делать, что Бог велит, а самого Бога не признавать? – Какое, именно, обрядоверие...)
Если и не «только верой» (спасётся человек), то уж верой в первую очередь... Фанатизм? Нет – сама вера.
«Религия в пределах только разума» (проект недогматической религии Канта) видит Бога не вне мира, не «сверх естественного», а в самом естестве, как его смысл или дух. Потому и «служение» такому Богу – лишь собственная работа разума: поиск объективной истины, а в этике соответственно – только само реальное, объективное добро. Всё, что считают возможным сделать для Бога, кроме честного мышления и пользы живущему – то есть всякий культ, всякая традиционная религия – наивное, хоть часто не безобидное, заблуждение. Суеверие, магизм, «иллюзия религии и лжеслужение Богу»...
(«Бог не дитина, не послухае дурного литвина», – старинная украинская поговорка. – Если забыть о традиционном враге «литвине», вот оно, начало «религии в пределах только разума». Бесполезны мольбы и угождения – перед божьим разумом более-менее «дурно», т.е. глупо, всё, чего бы он сам не предвидел, – он «не послухае» никого. Если молитвы и помогают, Бог тут не при чём...)
«И бесы веруют, и трепещут»: дело не в вере. «Любви же не имея» (сочувствия ближнему) – что у нас за Бог?..
Общение с сакральным (обряд, вообще культ) – это магизм. Сакральное делится на чистое и нечистое, соответственно и магизм – на божеский и сатанинский. Первый – это сама вера или магизм нашей религии (ведь не может быть веры вообще, а только эта, в которую веришь); второй – суеверия унаследованные и модные (эзотерика, паранормальное, астрология) и даже вообще всякая чужая религия как таковая, включая одноимённые. (Характерное словцо в ходу у верующих – «чужебесие»; симметричным ему было бы «нашебожие».) Но если от чужих религий этнически- религиозного обывателя отвадить легко, то с суевериями, архаичным в религии, церкви приходится бороться постоянно и безуспешно; как ни бейся, а обыватель всё заискивает у сакрального в любом его виде, «и Богу свечка и чёрту кочерга»... Для разума, магии не существует. Смешно представить, чтобы сотворивший мир шёл на поводу у тех всегда недалёких людей, которые претендуют на способность поступать его законам наперекор, или, будто бы, управлять самим творцом. Да ещё кормятся с этого... А непонятное (гипноз, например, или экстрасенсорика, если только она действительно существует), – непонятное, как уже говорилось, никогда не исключает возможности со временем получить рациональное объяснение.
Но если бы магия и не была просто жульничеством, то любая без разбора должна была бы быть признана именно «сатанинской». Как её ни назови – хоть «энергийной благодатной насыщенностью Сверхмирным Присутствием» (Кураев)... Бог, если он сила, то – святая, благая, и всё доброе он должен вершить без наших напоминаний и ухищрений; так что на долю магизма остаётся либо ненужное (глупое), либо – злое.
Наша вера тем самым истинная; что скрытые и явные атеисты осуждающе называют фанатизмом, есть на самом деле вера – какой она должна быть. Горе тому (узнаём из Откровения Иоанна Богослова), кто «ни холоден, ни горяч». Бога от веры не оторвать, сам Бог, можно сказать, «жив верой» – какова ответственность на верующем! Понятно, кто не с Богом, тот против него (так и Христос учил), ведь божья истина – это не какие-то резоны, которые можно взвешивать и противопоставлять им какие-то другие, а его воля – и наш долг. Вся истина с Богом и перед нею ничто сама объективность; вся власть у Бога, и никто перед ним не имеет никаких прав. Нет в Боге несовершенства, и если Бог попустил несовершенство на земле, в виде непослушания ему его собственной твари, – то, видимо, для того, чтобы эту его тварь (и одновременно «порождение ехиднино») обратили или истребили мы сами. Так что даже терпеть неправду – лишь способ, говоря словами Христа, сбирать на голову обидчика «горящие уголья»... Факты, то есть объективность – вещь настолько упрямая, что не нуждается в заступничестве лиц; истинный Бог веры не домогался бы; «так как она (истина) существовала без нас, то она и утверждает себя без нас и вопреки нам через свои собственные доказательства...» (Энциклопедия, статья «Фанатизм»). Ничьей стороны факты не принимают. Уже одним этим выносится приговор всякому фанатизму. Равнодушие безразлично к истине, а рвению она скорее мешает. Другое дело, что затирание истины всегда небескорыстно и вряд ли бывает вполне безобидно для самих людей, так что борьба за добро и личное достоинство может потребовать от нас и отстаивания каких-то достоверных истин. Но и здесь дело только в правах человека, а не в его власти.
«Ах, где тот человек, которому Ты бы вручил свой карательный меч и который не заслуживал бы во сто раз большей кары, чем жертвы, приносимые им Тебе!» Если Бог – добро, то жертвами Богу глумятся и над самим Богом. – Похоже, уходил от фанатизма уже Христос: «не судите», «мне – отмщение»...
Вера – то незыблемое, от которого движется разум (рассудок), коль скоро он вообще функционирует, и внутри которого он обязан оставаться даже вопреки объективности – ценой самого себя. К вере ничего не прибавишь, самая наивная вера – самая подлинная. Веру надо – хранить.
Так, изначальное в вере выше её последующего, прошлое лучше настоящего. Вера консервативна (даже свои революции она совершает под лозунгом возврата к истокам). А впереди маячит – конец света.
...От каких бы посылок, принимаемых на веру или формулируемых им самим, разум ни отталкивался, всё же в конце концов разум идёт не от незыблемого, а к незыблемому: к достоверности, к знанию, или иначе к той особой вере, которая не требует веры, ибо убеждает в себе сама. И затем формулирует, может быть, иные, более глубокие посылки. Разумное надо – искать, находить, и снова искать.
Потому, будущее разума лучше его настоящего («прогрессизм»). Наука движется только вперёд. Успеет ли человечество за разумом до конца времён – это вопрос отдельный; «вера в прогресс» – сомнительна...
...Раз уж зашла речь о конце света: для веры это не только гипотетический результат энтропии, которую консерватор склонен видеть повсюду, и не просто бука (ведь ад всё равно грозит и каждому по отдельности); нет, эта идея в вере – сущностно необходима.
Абсолютная власть, то есть власть божья – это власть над жизнью и смертью; но жизнь сама по себе, по определению своему, есть некая свобода, неподвластность, и потому абсолют божьей власти в религиозной душе должен быть восстановлен в идее неотвратимой всеобщей казни (от которой спасутся лишь некоторые), – идее конца света. Жизнь как неподвластность перед абсолютной властью есть грех, сам по себе заслуживающий возмездия. Все прочие грехи лишь усугубляют этот, неизбывный. Вот почему где вера, там и эсхатология; вот почему образ этого грядущего кошмара столь явно сладок для религиозной души, столь явно питает религиозный огонь, «божий страх». Даже за Благой Вестью следует Апокалипсис, сам Христос в передаче своих учеников грозит нагрянуть, «яко тать», и вообще всякий новый религиозный порыв, от новозаветного и раньше и до каких-нибудь адвентистов, церкви «Святых последних дней», до Белого братства или Аум Синрике, выдвигает стереотипный лозунг глобального возмездия всем и вся – «покайтесь, ибо приблизилось...». Вообще-то следует уничтожить всех, так что и спасение возможно лишь благодатью, то есть незаслуженное, а пожалованное избранным (нам)... В конце света – восстановление божьего всемогущества, нарушаемого самим фактом человеческого существования.
(Упомянутые секты и многие им подобные пытаются устроить конец света и подручными средствами; что ж, это, конечно, лжерелигии, но всё же – религии, поклонение мистическому абсолюту власти. Ведь основатель секты, пророк, не просто смертный, а – «человекобог», «бог-сын», – его власть также сакральна. И если такая власть осуществит свою предельную мечту, свершит, хотя бы при помощи украденных на военных складах отравляющих веществ, и хотя бы для узкого круга «спасающихся», конец времён и с тем достигнет абсолюта – она вполне сольется с самим «богом-отцом»...)
Если разум и испытывает тоску по Богу-личности, особенно острой она бывает тогда, когда перед ним встаёт образ конца вселенной. Но именно тогда традиционный образ божий менее всего способен разум утешить...
Редкий подвижник, в надежде уразуметь великую тайну веры, дочитает до середины Апокалипсис; и уж какое отношение весь этот скучный злой бред имеет ко Христу, человеку во всяком случае умному и доброму?.. Разгадка – в логике авторитарного сознания.
Властолюбие не может смириться, в конце концов, не с чужими «неправильными» поступками, а с самою чужой свободой; свобода же – это жизнь и есть, так что в пределе своём властолюбие не может смириться именно с чужой жизнью. Умеренное властолюбие постоянно что-то в других убивает (запрещает им свою волю, признак жизни), безмерное жаждет запретить рабу вообще всё, всякое проявление жизни, – жаждет всерьёз убить. Властолюбие именно некрофильно (в том смысле, в каком употребил это слово Фромм). И такой предел авторитарности, убивание, увы, далеко не только теоретическая конструкция и не призрак, сотканный из сумерек подсознания, а вполне реальная вещь – вспомнить хоть Сталина, Гитлера... Соответственно и отношение к этим последним религиозно, есть не иное что, как – культ... Если верующий думает сразить атеиста вопросом «зачем тебе нужно, чтобы Бога не было?», атеист мог бы парировать в том же духе и не менее сильным «а зачем тебе нужно, чтобы настал конец света?».
Но здравому рассудку трудно это осмыслить. С его точки зрения «культ личности» Сталина или Гитлера представляет собой не религию, а жуткую пародию на неё, – то ли какой-то непонятный сбой в религиозном чувстве, то ли, и скорее всего, результат простого незнания о подлинном облике негодяев, которых в результате лживой пропаганды наивные люди принимали чуть не за богов... То же – отвратительные примеры Кореша, Асахары. Какое отношение эти совершители бессмысленнейших убийств имеют к вере? Ведь, с точки зрения разума, если бы даже эти моральные чудовища действительно верили в бога-злодея, они должны были бы ждать, пока тот совершит своё злодеяние сам? А верь они в собственное божественное происхождение, то не запасались бы земными орудиями убийства?..
Вера – учит. Она – опора, «столп истины»; как бы скудно и невразумительно ни было её «знание» (к примеру: земля стоит на трёх китах, или: Бог создал мир в шесть дней; или, ещё – материя первична, а миром правят классовые интересы), – оно, это знание веры, непоколебимо, то есть абсолютно и окончательно.
Вера знает всё, даже если ничего, по сути, её священные знания не могут объяснить, и даже если не могут объяснить сами себя – с нею ведь Бог, сама истина! Какая радость умникам от их «учёного незнания»? А вера, напротив тому, – «знание святое».
...Вера готова поучить саму природу (именно это она делает, творя свои чудеса и в их числе – борясь с наукой, как бы запрещая объективность), – почему бы и нет, если Бог сам её и создал?
Разум – учится. Его условные точки зрения задают направление исследований и позволяют выдвигать предположения – которые он превращает, путём испытания, в знания, эти относительные, но ясные истины: безусловное, на что можно опереться в своём движении дальше и дальше, – может быть, без конца.
Но сколько бы разум ни обрёл достоверных знаний, какие бы важные и чудесные вещи в мире ни удалось ему обнаружить – всегда он чувствует, что «знает лишь то, что ничего не знает», и дорожит своим «учёным незнанием», как честностью перед истиной. Свою подлинную метафизику – допуская возможность разных – разум тоже, по сути, только ищет.
...Пусть природу создал Бог (идея слишком неясная для того, чтобы было что в ней оспаривать), – тем паче, не станет же это высшее существо противоречить самому себе! – так что разуму остаётся лишь благоговейно постигать его вечные непреложные законы.
Жить без веры – уклоняться от истины. «Верой жива», буквально-то, только ложь, а истина не погибнет и без веры.
Вера требует верить и в то, во что, может быть, нам очень неохота верить. Это заложено в самой идее веры – безусловного повиновения. Что ж, «любишь кататься – люби и саночки возить»; вера даёт «кататься», удовлетворяя главную потребность – ориентира и стимула. Истина может нам совсем не понравиться, оказаться совсем не в наших интересах. Но стремиться к этому, возможно и горькому, знанию требует от нас сам интерес – любовь к истине. К тому же никакое наше желание, кажется, и неосуществимо на счёт истины, разумнее всего ориентироваться по ней, – истина, выходит, нам всё-таки всего полезней.
Сомнение предполагает независимость объективного, то, что оно может и не укладываться в нашу веру; но идея независимости объективного, как и само сомнение – крамольна, ибо это отрицание сверхъестественного. Бог сверхъестествен, значит, всемогущ – для него неподатливого в мире нет. А значит, нет неподатливого объективного и для нас (ведь вера – это вера в то, что мы с Богом находимся в определённых «личных» отношениях, можем воздействовать и на него, действовать через него...). Тут уж места сомнениям не остаётся: «во что веришь, то и есть». Это знание – великое таинство...
Итак, сомнение – грех. Но коль скоро и верующему оно является против воли и «гложет» его веру, оно, ненавистное – «червь».
Сомнение предполагает объективность, иначе во имя чего мы стали бы сомневаться? Куда комфортней пребывать в уверенности, что истинно как раз то, что нам желанно или полезно. Но существующее, – можно так определить его, – это то, во что веришь поневоле. Что выдерживает сомнения. Вообще, сомнение и есть сама идея объективного, которое всегда остаётся выше наших мнений о нём; сомнение – это «вера в истину» и есть, в жертву которой пошёл религиозный комфорт.
Верит разум лишь тому, что есть (объективному); поскольку объективное полностью ему никогда не дано, его благочестие требует сомневаться. Сомнение – знание об абсолюте истины, как о тайне.
Сомнение – совесть разума, а в общем и то же, что сама совесть: подозрение об истине, которая вправе нам ох как не понравиться...
Разум для святой веры – разделивший истинное и священное, знание и полагание – порча, «моль и ржа», но побивающие уже не земное, а духовное богатство, стяжаемое на небесах; по- настоящему святой была именно простота, состояние доразумное. Вера – цельность, а разбитое уже вместе не сложишь.
Капли разума хватает на религиозный раскол (если чьё-то властолюбие пожелает раскола, оно прибегает к каким-нибудь разумным аргументам, оружию непреоборимому); а полное торжество разума – полный атеизм. Разум, «познание добра и зла» – и есть яблоко раздора в вере.
Говорилось уже, что духовное богатство – веру – следует только хранить. Что и от чего охраняют консерваторы? Святыни, монолитность сакральной силы, от разъедающего воздействия разума.
Можно сказать определённо, что веры, в изначальном смысле этого слова, для разума вообще не существует (её заменили предположение, допущение, может быть, надежда); та древняя вера именно немыслима, ведь «не знаю» никак не может по желанию, пусть самому доброму и поддержанному всеми авторитетами, превратиться в «да» или «нет».
Разум – не раскольник, не инакомыслящий; но просто мыслить, безо всяких поползновений на власть над душами – уже значит позволить себе сомневаться во всём, «разувериться».
Даже обнаруживая «во многой мудрости» – «много печали», мудрый от своей мудрости на этом основании не откажется. Можно ли сберечь душевный покой тем, чтобы не задумываться? И чего стоят ценности, ради сохранности которых нам предлагается отречься от дара, составляющего отличительный признак человека?
...Позиция веры – такой, как ни странно это прозвучит, «эмпиризм». В любых человеческих суждениях можно сомневаться, ничего наперёд разум знать не может – всё ведь в руках божьих, – так что достоверна лишь эмпирика, уже свершившиеся факты. Впрочем, есть мнение, что Богу под силу изменить и их!
...И чистой воды прагматизм. Отказаться от разума в пользу веры – это и есть полная готовность мерить истину не объективностью, а пользой.
Кроме того, устраняя объективность, вера, если хочет быть логичной, предполагает солипсизм.
Позиция разума – эмпиризм? – Можно сказать – да, эмпиризм; а можно сказать – отнюдь нет. Неподатливость факта – это наша ощупь самой истины. Надо только учесть, что неподатливостью факта обладает и логика.
Прагматизм? – Скорее нет. Полезность – критерий по-своему объективный, но объективность принципиально не вписывается в полезность; как не вписывается она, скажем, в уже известное. Позиция разума – сознание превосходства объективного над желаемым, известным, полезным...
Кроме того, разум как объективность – означает преодоление солипсизма, теоретического и нравственного.
Ещё об «измах». – Религиозную идею сакральной власти и принудительности могут выражать как фатализм (или провиденциализм) – идея полной детерминированности всех событий божьим замыслом, не признающая ни случая, ни свободы, – так и доктрина самой буквальной свободы человеческой воли. То и другое – о божьем всемогуществе. Фатализм подчёркивает всемогущество Бога как предопределившего всё в нас и за нас; доктрина свободы нашей воли – его всемогущество как карающего или милующего нас (чем будто предполагается и наша свобода послушаться или ослушаться). Потому мы и наблюдаем в религиозных умах то первый настрой, то второй, а чаще, чудесно-абсурдным образом, и тот и другой вместе. Для архаичной души противоречия в этом нет, – почему бы Богу не наказывать нас и за то, в чём мы не виноваты? И предопределил к греху, и наказал – не греши! Разве он обязан нам чем-нибудь, хотя бы справедливостью? Самому Богу и определять, что справедливо и что нет. Создал ли он нас от рождения предназначенными к раю или аду, или дал, как кошка мышке, некоторый шанс «спастись» своими силами – такая ли большая разница? Царю-тирану виноват, а Богу- вседержителю грешен всякий. (Кстати, идея, что спасение даётся исключительно благодатью, а вообще изначально грешен каждый, несколько сглаживает конфликт между фатальностью и свободой, – но также больше на психологическом, чем на логическом уровне.)
В общем, спор между фатализмом (провиденциализмом) и доктриной свободы воли – чисто теоретический, а не религиозный; в чём и его решение, которого разуму не понять.
Разумная идея объективности в применении к ходу событий называется детерминизмом. События – причины и следствия; следствие объективно содержится в причине, как вывод силлогизма в его посылках. Случайность в детерминизме – имеет своё место, хотя как категория скорее субъективная: это пересечение событий независимых причинно-следственных рядов, внутри данного ряда непредсказуемое. А что же свобода воли?
На мой взгляд, она так же уживается с детерминизмом. – Вообще, свобода в том, чтобы иметь цели. Пусть мои цели, как и всё в мире, причинно обусловлены – но я-то, действуя, имею в виду саму цель; моя свобода о причинности знать не обязана. (Как не обязан я знать о собственной причине того, что для меня случайно.) Будь я детерминистом или фаталистом, но не верить в свою свободу на практике – практически невозможно, ибо это значит не идти к целям, а дожидаться импульсов, – то есть подражать неживому.
Можно представить и такую схему. Детерминистский механизм свободы воли – использование случайности (кстати, излюбленный природой приём). Причина толкает тело в безошибочно-определённом направлении, но для тела одушевлённого эта предопределённая реакция не годится, – живое пробует и ошибается, пока не найдёт реакции оптимальной. Чтобы попасть в цель, нужно увеличить число возможных реакций. И вот, сберегая тело, душа осваивает сферу возможного, научается пробовать-ошибаться не только на практике – это между импульсом и реакцией становится сознание. Сознание же – «лототрон», который, привлекая каким-то образом случай, неопределённость, бесконечно умножает количество возможных решений-проб и отсеивает явно негодные: свобода и выбор.
...Идея божьего всемогущества ставит (перед разумом) и другие проблемы. Пытаясь переварить архаику представления о Боге-силе, современный ум плодит теодицеи – оправдывает, видите ли, Бога в том явно дурном или несправедливом, которое мы наблюдаем в мире и которое Бог сам, ясно же, творит; ум ищет смысла... Первое, кажется, документированное свидетельство этого процесса – книга Иова. – Но для святой простоты сама идея теодицеи кощунственна, как кощунственна всякая попытка постичь, своим разумом, провидение. «Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь!»...
Хотя – есть у веры и собственная теодицея; как всякий миф, она всё с лёгкостью объясняет, сама будучи идеально необъяснимой; эта теодицея – загадочное, невозможное при Боге-абсолюте, но не вызывающее сомнений существование сатаны.
Нужда в теодицее возникла с выделением из архаичного сакрального (одновременно святого и сатанинского, то есть находящегося вне добра и зла) – собственно святого, как исключительно благого. Сатана, сакральное зло, остался на периферии сознания, его, для разума, и вовсе не должно бы быть. Когда-то в будущем народы, согласно Исайе, «перекуют мечи на орала», и «теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их», – это будет торжество святости, но почему Бог не торжествует уже сейчас?.. Без разума не родился бы сам святой Бог, но и идея Бога для него противоречива, покуда не оторвалась от идеи всемогущества. Самая хитроумная теодицея, что Бог создал лучший из возможных миров, предполагает, что для Бога всё-таки есть невозможное, что объективность – над ним. Если Бог добр, то не всесилен, если всесилен, то не добр. Но как предположить всесильное зло!
...В общем – вера, святое, вне объективности. Сначала, на заре человечества, вера об объективности как бы ничего не знает, потом тщится преодолеть её. «...Будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: «перейди отсюда туда», и она перейдёт...» ...В общем, разум – открытие идеи объективности и её, объективности, признание, то есть сознание её ценности. Разум – тот самый «Магомет», убедившийся, что, если вопреки самому искреннему благочестию нужная гора к нему не идёт, то самое лучшее, что можно и должно сделать – это самому пойти к ней.
«Надо во что-то верить»? Истая вера всё-таки так не скажет, – она говорит определённее: «вот то, чему верить – надо»; «Я есмь путь и истина и жизнь». Вера – ответ. Выражение «что-то» уже сомнительно, уже не годится; о предмете веры, если верят, не спрашивают, и его, в идеале, не выбирают, вера сама находит тебя. Либо ты в вере, и тогда обладаешь не «чем-то», а «вот этим», либо ты её уже потерял, и тогда никакое «надо во что-то...» не поможет. Во что? Почему в это, а не в то? Кто это решит – ты, по своему разумению? Но верующий своей вере не судья... Естественнее всего для религиозной веры – то самое, что для разума всего противоестественнее: в определённом вероисповедании просто- напросто родиться, креститься младенцем. А о других исповеданиях лучше не знать – от соблазна подальше. «Надо во что-то верить!» – скажет благосклонный к вере разум, предварительно убедившись в бездоказательности своих общих воззрений; но религиозным, при всём самом искреннем желании, это суждение его не сделает. Ибо от «что-то» никак, никоим образом нельзя перескочить к «именно в то-то и то-то». Разум вопросов не закрывает. Хорошо, во что-то верить надо, но почему именно в то, что, скажем, Христос воскрес на третий день?.. Удастся разуму обосновать предмет своей веры, тогда и дело окажется не в вере, а в самом разуме; а не удастся, то как ему избавиться от свободы предполагать и что-то другое?.. Если разум и должен «верить», то это в его лексиконе значит лишь – исходить из некоторых положений, о необязательности веры в которые помнит (допускать). И притом таких, которые уже допустимы – удовлетворяют требованиям самого разума.
...Если же счастливое неведение прошло, и в существовании других религиозных доктрин нам пришлось удостовериться, то надо верить, что Бог – с нами. А со всеми остальными, если и есть сакральная сила, то, видимо, сила нечистая. «Надо во что-то верить»: «знай, что никакие вероучения в принципе не обосновываемы, и притом одно из них считай истинным». Это требования логически несовместимые. Либо не верить ни одному, либо понемногу «верить» всем – допускать то охотнее, что имеется в них общего.
О Боге, собственно, представления неясны, – но в вере главное сама вера. Потому, скажем, наличие других вер (других представлений о Боге) всякую данную веру не заставляет усомниться в своей абсолютности. И в конце концов восторжествует одна – мы верим, что наша; Бог – сила, и когда-нибудь её явит. Разум, собственно, не против идеи Бога – всякую идею можно допустить, и всякую обсуждать, – но он против идеи веры (принять и не обсуждать). Потому и возможно наличие разных представлений о Боге, что каждое из них относительно. Но тогда уж необходимо и их мирное сосуществование. В каждой относительной истине явлена и абсолютная, иначе об истине нельзя было бы и говорить.
Вера, чудесным образом (в откровении) знает Бога в деталях. Детали оказываются до невозможности противоречивыми, неясными, но разве в этом дело? «Мы знаем о Боге так много, – мог бы сказать верующий, – пока не начинаем рассуждать». «Мы чувствуем Бога, пока не пытаемся определить его» (Ж. Жубер). Что ж, всякое чувство есть уже некий факт; сей факт выше разумения – допустимо существование и фактов такого рода, но тогда о них нельзя и говорить, определять их, конкретизировать... В общем, приведённая формула выражает скорее позицию разума, чем веры.
...Что ж, разум существует и с этим до конца времён уже ничего не поделаешь, коль скоро разумом согрешили ещё первые люди, – да только человек состоит не из одного разума, но и из сердца также; и веры, веры «во что-нибудь», настоятельно требует его сердце. Разве сердце – не факт для самого разума? Разве может разум приказывать сердцу, что ему чувствовать и чего не чувствовать? (Впрочем, бывает и так – именно у «мудрствующих». Так «не мудрствуйте лукаво»!) И ссылки на то, что на практике связь неверия с бессердечием не наблюдается – не годятся. Если у кого-то сердце веры не требует, Бога не жаждет – это лишь его беда, его недостаточность; можно родиться и слепым, но в норме глаза должны быть; так что верующему остаётся благодарить Бога за своё сердечное совершенство.
Нужна логика? Пожалуйста. Вера – его, сердца, собственная безусловная логика. Действительно, разве может святая надежда, без которой нам так трудно было бы существовать, быть, для сердца, какой-то там «гипотезой»? Дорогие сердцу «гипотезы» – это, на языке чувства, и есть вера: радостное знание. Этому знанию, понятно, приходится непрерывно превозмогать страх за себя; но страх – не сомнение, он скорее огонь веры разжигает (вот – психологический корень фанатизма). А причастность к высшему на этом языке – готовность этому высшему, воспринимаемому закономерно как персонифицированная сила, со страхом и трепетом подчиниться, – культ, поклонение.
Сердце – факт объективный. Но так ли обстоит дело, что сердце в нас само по себе, а разум сам по себе? (Разве что у людей предельно неразумных, да ещё у «умников» – людей, мало способных что-либо чувствовать непосредственно и которых по этой причине делает слепыми любая запавшая в голову логическая конструкция; но «умник» в приведённом смысле – это как раз дурак, только живущий умом.) Подлинный разум не противостоит сердцу и тем более ему не приказывает, – нет, разум является собственными глазами сердца, «органом чувств» этого органа чувств. Сама доброта бывает слепой, то есть неразумной, – сердце без разума – полсердца; подлинное сочувствие есть точный синоним понимания. – Разум говорит сердцу не то, что именно оно должно чувствовать – он раскрывает перед сердцем бытие во всё большей полноте и глубине, проводя его за границы явного непосредственно, и само сердце чувствует мир полнее и глубже. Можно представить себе этот процесс, процесс духовного развития человека, и как инициируемый самим сердцем. «Любовь назидает» – само сердце, в усилии добра, необходимо умнеет.
Итак, разум востребован самим сердцем – противостоит разум не сердцу, а его незрелости. Надежда и причастность к высшему на языке разума – гипотеза или метафизика, на языке искушённого сердца – оптимизм. А вот примитивная эмоциональная сфера обнаруживает в душе её архаичные пласты. И это очень наглядно (увы) в церкви, где для современного непосредственно чувствующего сердца так тяжёл дух приниженности, страха...
Смысл жизни? – Вот сфера, чуть не единодушно признанная «естественной монополией» религии. Даже атеисты создают свой эрзац бессмертного бога, дающего нашей конечной жизни смысл за её пределами, в идее «будущих поколений». И решает религия этот вопрос примерно так. – Смысл существования твари знает её Творец, а самой твари остаётся следовать назначению, с которым она создана, то есть слушаться. Наш жизненный процесс должен быть максимально сориентирован, организован верой, так что сама свобода, которая только и позволяет задуматься о смысле, должна быть воспринимаема религиозной душою, в сущности, уже как грех. О смысле – грех и спрашивать! Разве Бог должен перед нами отчитываться?
Иначе говоря, жизнь должна как можно больше походить на служение, на культ. Культ должен сделать и смерть нипочём. Родился – ритуал, и умер – ритуал... Что касается уж совсем «личного» смысла этой жизни для Бога, то это – смысл в значении воздаяние, награда. А награда за жизнь, ясно – после жизни, в бессмертии.
Смысл жизни? – Отвечать на этот вопрос следует, отделив вопрос о смысле от вопроса о награде. Вообще, по мере нравственного взросления всё меньше задаёшься вопросом «если я поступлю хорошо, то что мне за это дадут?», соответственно и освобождаешься от привычки разуметь под смыслом своей жизни некое материальное воздаяние за её горести и труды. А с тем и замечаешь, как сама проблема смысла жизни теряет – пусть далеко не полностью, но всё-таки – свою остроту.
Собственно, жизнь самоценна, сама заключает в себе свой смысл, а проблема как раз в её конечности, будто бы тленности этой объективной святыни; в том, что она будто завершается ничем. Страх и жалость настоятельно требуют какой-то личной метафизики, – и к счастью, мы, кажется, имеем на неё и теоретическое право. – Но кое- что можно сказать и на практическом уровне. Именно: жизнь вообще, жизнь других, с нами не кончается; в этом и практическое указание на то, зачем живём мы сами, если не только для себя. Конечно, всякое данное поколение ничем не хуже последующих и не может быть приносимо им в жертву, но жизнь каждого после своего ухода – да, и в будущих поколениях тоже.
Во что конкретно верить – вопрос не к сердцу; для него главное – веру не «растерять», а уж «во что веришь, то и есть»... Разум увидит здесь произвол, а религиозное «сердце» – откровение. Во что точно верить (если «надо») – для разума этот вопрос не имеет смысла, верить – и значит точно не знать. Помочь делу могло бы чудо откровения, но чудо убеждает лишь тех, кому является – другим приходится верить уже не высшим силам, а людям (вызывающим ещё меньше доверия)...
По сути, разубедить в вере, если только она есть, не может ничего. Что может значить для верующего объективное, если именно в сверх- объективное, в чудо, он и решился веровать; когда отвергается сам разум, чего могут стоить все его аргументы! (Даже аргументы «за», и те излишни: Ренан, после которого в объективности исторического существования Христа сомневаться стало трудно, вызвал у верующих только раздражение.) – Вот принять или переменить веру – это возможно; это в силах заставить верующего само религиозное чудо, откровение (как то случилось с Савлом), – другая вера. Веру можно заставить принять или переменить и чудом несколько иного рода, именно, «переубедить силой»: если иноверцы нас одолеют (чего, если бы Бог был с нами, случиться никак не могло бы), да начнут в свою веру крестить – то, может быть, Бог не с нами, а с ними?.. Что бы ни говорил плоский рассудок о том, что никакое битьё не может заставить ни поверить, ни разувериться – это верно лишь в отношении самого рассудка, которого вера знать не хочет, – вера и верит в силу, бессильного сакрального не бывает. Потому-то «за веру» борются точно теми же методами, что «за царя», а священнослужители и сами христианские святые (забыв, чудесным образом, очень ясные высказывания Христа о его «царстве», которое «не от мира сего») вдохновляют рабов божьих на военно- патриотические подвиги... По сути, убедить уверовать не может ничто. Доказанный предмет веры уже не вера, не доказанный не убеждает.
А – чудо, если бы оно было явлено? Чудо – пожалуй, – но можно ли вообще доказать чудо? То есть доказать, что произошло нечто действительно в сём мире невозможное, а не такое, возможность чего нам слишком трудно было предусмотреть? В теории чудес не бывает (только ошибки), – чудо должно быть дано в факте; а факты, хотя и постоянно опровергают наши теории об объективном, опровергают ныне саму очевидность, никогда всё же не исключают возможности других теорий, оказавшихся бы способными их объяснить. Ибо вообще стопроцентно обоснованные суждения возможны лишь в пределах теорий, по формуле «если – то», но не относительно реальности, которая сама выдвигает эти «если». Поэтому для разума аргументы в пользу «пока неясно, как этот факт интерпретировать» всегда будут весомее аргументов в пользу «невозможно, но факт (чудо)». А недоказанного разум (по аналогии Пола Куртца – как судья в уголовном процессе) не должен учитывать, на утверждающем лежит и обязанность доказать.
Примеры известных чудес подтверждают сказанное. Они убеждают всех тех, кто хочет верить, но никого из тех, кто ждёт доказательств; если установить факт чуда теоретически невозможно, то развенчать всякое наличное как правило труда не составляет. Кроме того, у каждой веры чудесные откровения свои, стало быть, опровергающие друг друга.
...Теперь о второй части того фольклорного религиозного афоризма, «надо во что-то верить...»: надо и «кого-то бояться».
Благоговейный страх – это то уважение, которое человек проявляет к силе, если не дерзает верить своему разумению и потому не предъявляет к ней требований справедливости. «Боишься – значит уважаешь». К Богу вера моральных требований, конечно же, не предъявляет – лишь он вправе предъявлять требования, которые тем самым (тем, что исходят от Бога) только и становятся истинно моральными. Объективного добра, вне Бога, не существует. И потому страх – чувство религиозное, всякая сила (власть) от Бога; вера – «божий страх». «Со страхом и трепетом совершайте спасение своё» (Павел). Верить – не «полагать истинным», а именно – «бояться».
Всё величие и всё добро – в Боге, всё ничтожество, падкое ко злу – в нас, «помышление сердца человеческого – зло»; достойное отношение к Богу – страх.
...А надо ли – «кого- то бояться»?
Вообще, когда между знакомыми один другому внушает страх – кто-то из двоих либо зол, либо глуп. Боишься – значит не доверяешь. Потому, ясно, для морально зрелого человека обнаружить в себе страх перед кем-то – значит в той же мере утратить к нему уважение.
Не может человек разумный в принципе не знать сам, что объективно добро и что объективно зло; в этом ещё первые люди «стали, как боги», в этом, другими словами – основа абсолютного человеческого достоинства. Тем более объективно добрым следует представлять Бога, иначе, при своём всесилии, он совмещал бы с божественной ролью ещё и дьявольскую. И если достойный человек имеет свою версию Бога, то конечно же обязан, что называется, и верить в него – быть уверенным в его справедливости. Что до традиционной веры, то она имеет такие представления о Боге, что способны лишь его оскорбить. Верить достойно – полагать истинным то, что есть у добра опора и это Бог – значит, точно, не бояться.
...К этому можно ещё прибавить, что страх – эта, в архаичной душе, безусловная форма уважения – не исключает, а скорее предполагает любовь, «любят тех, – есть такой афоризм, – кого боятся». Одно из известных рациональных объяснений этого феномена – любишь в этом случае за всё добро, которое тебе сделано, и всё зло, которого не сделано. Любить того, в чьей власти находишься, требует и элементарная корысть... Но вернее объяснения иррациональные, от инстинкта, – инстинкта послушания, ищущего силы безусловной – то есть не связанной никакими обязательствами перед тобою – то есть страшной. Её суд – страшный суд... В общем, бояться Бога – и значит его любить. ...В развитой, изжившей потребительский эгоцентризм душе любовь уже предполагает уважение. Вообще уважение можно определить, как «минимум любви» – признания в другом его абсолютного личного достоинства; предел чувства этого абсолютного достоинства другого для тебя – сама любовь. – Так что, если боишься и тем самым не доверяешь, не уважаешь, то тем более и не любишь; а если от страха деться некуда – то и ненавидишь.
«В любви нет страха», как сказал Иоанн Богослов (о, если б он больше ничего не говорил!). «Любят тех, кого боятся» – логически нелепо, морально чудовищно. От таких – «ни шипов, ни роз»; их гнев и их любовь – «минуй нас пуще всех печалей». Худшее зло внушающий страх уже совершил – покушение на достоинство; добро ценою достоинства – унижение.
Психологически, позиция веры – это верность: честное служение. Пока разум ещё не заявлял человеку о себе столь же властно, сколь могла заявить о себе сила – служить было делом только доброй воли; вера и была истиной. Ныне вера требует подвига исключительного – приходится подчинять вере ещё и разум, саму объективность, – честность требует, ни больше ни меньше, как – чуда... Но ведь можно и не задумываться – если это доставляет неудобства!
Разум – это самоотчёт, рефлексия; проблема искренности – «действительно ли я верю в то, во что считаю долгом верить» – насущна лишь для разума же, но не для веры.
Психологически, позиция разума – искренность. Пусть какая-то вера неустранима, но верить (думать, что знает) человек может лишь в то, во что ему действительно верится, и лишь до тех пор, пока что-либо не поколеблет эту веру. И даже, как только обнаруживается, что какие-то самоочевидные представления являются на самом деле лишь предметом веры, искренность уже не позволит сказать – «это тем не менее так». С позиций искренности, вера – ещё не истина. Так что всякую религиозную веру разум воспринимает не иначе как экзальтированную (содержащую долю самообмана) или прямо лицемерную. Неверие верующих бьёт в глаза, особенно их миссионеров: они не убеждают – запугивают...
Выше уже говорилось об этом: веруют как должно лишь непосредственно, – лишь в то по-настоящему веруют, в чём не успели ещё усомниться. Польза веры, необходимость веры, тем паче её обоснованность – всё это вопросы далеко не религиозные; они возникают, когда вера уже потеряна; что есть польза и вред, что добро и что зло, то знает лишь сам Бог, а верить надо, скорее, «ибо абсурдно» (вера чудесна). Не «допускать допустимое», на что только и способен так называемый плоский земной рассудок, а верить свято – верить и в невероятное.
Задача уверовать перед архаичным человеком не стоит; его задача – верность: не отступить – а лучше и не усомниться; не усомниться – а значит и не думать. Легче всего эта задача решалась тогда, когда не думать человеку было легче, чем думать... Не то что ныне, когда, непрошеные, мысли – «лезут»...
Покуда человек ещё не имел мыслей, а только замыслы – а замыслы, конечно, можно и нужно судить и направлять, они нуждаются в нравственных ориентирах – религия была его душе органична.
Даже от самой горячей убеждённости в пользе и необходимости религиозной веры (нередкой после долгих лет принудительного атеизма), к самой вере перейти ещё нельзя. То есть, нельзя к ней вернуться; разум – это и есть расставание с верой, расставание закономерное. Разум вырос из веры, чтобы предполагать и проверять; не может курица вернуться в яйцо, её дело – яйца нести. Если захочешь уверовать, а не «допускать» только, то разум твой должен уступить место воле. То есть, придётся рассудить дело не правдой, а силой.
(Впрочем... Всё это проблемы тех лишь, кто, требуя от себя веры, готов себя всерьёз мять и перекраивать. Но для современного человека вопрос о Боге не является вопросом непосредственного ежеминутного выживания, теория же мало кого слишком волнует; порождаемое этим равнодушие избавляет от указанных забот, давая прорасти в нас новому, этакому одомашненному дикарю: во что верить, не твоего ума дело! Только, если прежней дикости имя было – страх и трепет, то нынешняя «святая простота» зовётся, например, «comme il faut». Твоя подлинная религия – не отставай, умей соответствовать! Как сказала одна великосветская дама другой, – «если вы не верите в Христа, значит вы – совок!»...)
«Бог есть или Бога нет» (рассуждает Паскаль), так «ставьте же, не колеблясь, на Бога» – «выиграв, вы обретёте всё, проиграв, не потеряете ничего». Пусть разум осудил бы всё-таки любой выбор, ибо недоказуемое должно остаться для него лишь предположительным, – но человек ведь уже «втянут в эту игру», так что не ставить нельзя, и конечно – тогда уж разумно (то есть всего разумнее) поставить «на Бога». И так разум, хоть и совершенно не нужный вере, рекомендует веру!
Действительно, крестится и молится в иных случаях и атеист – если снимаешь вражескую мину, никакие меры предосторожности не лишни; «в окопах, – как говорят, – неверующих не бывает». А кто из смертных, собственно, не в «окопе»?.. Мысль Паскаля (что подсказал мне В.А. Кувакин) – отсюда; это весьма обиходное «на всякий случай».
Всё же настоящая вера не нуждалась бы и в этом аргументе – она вообще в аргументах не нуждается. И если, скажем, во вполне советизированных семьях тайком крестили детей и отправляли прочие обряды – то было скорее не расчётливо-здравомысленное «на всякий случай», а, напротив, мистика обрядоверия, очень-таки религиозная вещь: благочестиво-абсурдное послушание вопреки рассудку.
«Поставить», как советует Паскаль, на то, что Бог есть, и либо выиграешь, либо не проиграешь... – Ничего не скажешь – даже разумно. Впрочем, неясно, на какого именно Бога – то есть Бога в каком из человеческих представлений – таким образом следует «ставить». Каким бы несущественным ни показался этот вопрос разуму, отмахнуться от него не позволит сама религия. Каждое из вероисповеданий сулит приверженцам всех прочих тот же ужасный «проигрыш», что и вовсе не верующим; и иноверцы и атеисты – равно «неверные»; да в конце концов, этак можно поставить и на сатану... Так что Паскаль в этом своём совете – как минимум радикальный экуменист.
Но и больше того. Очевидно, «ставить» есть смысл лишь на такого Бога, существование которого было бы хорошо с точки зрения самого разума; о нём, стало быть, можно спорить, и разум с его неотъемлемым правом сомневаться и тут остаётся превыше... Надо ли говорить, что эта позиция, на самом- то деле, – если и религиозная, то далеко не в традиционном смысле.
В общем, Паскаль определённо сказал лишь то, что в отношении всего принципиально неизвестного разумен, то есть окупается, оптимизм. «Готовься к худшему, надейся на лучшее». Такой оптимизм окупается, даже если не прав.
Вера и идеология. – Всякая сложившаяся в социуме религия – это вероучение как должный образ мыслей и жизни этого социума, обоснованное (то есть заповеданное) высшей из возможных – сакральной – властью. Религия, таким образом – это и есть в своём изначальном виде идеология, пра-идеология. В дальнейшем идеологии, то есть более-менее обоснованные рассудком учения, на которых пытаются основывать свою моральную власть над индивидом социумы (и официальную власть – их иерархии), стали более-менее независимы от самой идеи Бога; но – и вот аргумент в пользу религии! – но и они по- своему культовы, религиозны. Разум и идеология. – Разум обращается к разуму, а не к воле, значит не имеет отношения ни к власти, ни к послушанию; он обращён к индивиду, а не к социуму. Любые взгляды, таким образом, как бы по-видимому обоснованы ни были, лишь до тех пор могут считаться разумными, пока не претендуют на роль идеологий. – Архаичное общество – общество идеологическое, то есть религиозное или квазирелигиозное, теократическое или идеократическое. Достойное общество – так называемое правовое, или, что то же, неидеологическое: основанное на минимальных разумных «того и этого нельзя никому, во что бы кто ни верил», а не на всеобъемлющем «вот то, во что должны верить все».
...Вообще ориентиры, предлагаемые сознанию религиозной верой, по логике вещей и исторически социализированы: не будучи в компетенции разума, они тем самым не в компетенции индивида, значит, естественнее всего – в компетенции его социума. Да и начинается религия с богов родовых, – богов социума, духов предков... Вера – «традиционалистка», «коллективистка». (Действительно, индивидуальное сакральное – это уж мания, что называется «сверхценная идея», то есть попросту психическая патология.) Поверить (в общего Бога) – значит не «удостовериться», а, как любят говорить верующие, «совершить поступок», именно (видимо) – примкнуть к социуму с его религией, идеологией; Бог открывается социуму, и лишь через него – мне и тебе. Пусть разуму нужны ориентиры, достраивающие ему картину мира – картину, которой он сам в законченном виде не имеет и потому чувствует, знает, «что ничего не знает», – но всякая претензия на общеобязательность любых выдвигаемых ориентиров должна представляться ему нелепой. И, кажется, особенно нелепыми выглядят для него такие претензии, заявляемые коллективами, социумами. Чтобы поверить, надо удостовериться лично; разум – «индивидуалист»... (Коллективный разум – лишь, по выражению Л. Облога, коллективное слабоумие.) Если вообще относительно ориентиров доказано только то – перефразируя Сократа – что ничего доказано быть не может, то в частности социальные ориентиры, например вероисповедания, настаивая на своей единственности, хоть косвенно, но определённо указывают на свою ложность.
Божья воля и есть истина. Идея объективной истины – как будто истина не в Боге, и Бог над нею не властен! – составляет «грех разума», – теоретическое обоснование непослушания, гордыни, своеволия.
Зато «смирившись», сознав своё ничтожество, мы из последних становимся первыми. С разумом возможно в этом мире лишь кое-что, а с Богом – всё. «Я» – ничто перед «мы», но у «мы», дающего мне веру – нашего «мы» – величайшее преимущество перед всеми, – сама эта вера; Бог – наш, постольку и мой.
Раз объективность не зависит от наших желаний, то ни в выводах, ни даже поисках нашего разума, в сомнениях, нет никакого своеволия – а значит нет и греха.
Но очевидно, что открывающаяся разуму объективность – это позиция, уравнивающая в правах любого индивида с любым другим и даже со всеми вместе; какие бы святыни они ему ни предъявляли, если с ним объективность, то с ним сам «Бог» – истина; так что разум делает самую скромную личность непослушной и своевольной (достойной располагать своей волей) – автономной.
...То есть, как на святынях социума зиждётся его нравственность, так обязан зиждиться на них и разум. Догмы, предлагаемые верой индивидуальному разуму – одновременно способ бытия социума, которому данный индивид принадлежит, его религиозно- моральный кодекс, незыблемые «устои»; отступление от этих догм, всякое поползновение в сторону автономии разума – так называемое вольнодумие – явление антиобщественное, святотатство... Если вера, эта душа нравственности, и задействует наш мыслительный аппарат – то так, чтобы наши выводы были предопределены её задачами; иначе получалось бы, что разум выдвигает нравственные требования к Богу! Ссылки на объективность, с которой мышление сталкивается даже на пути послушания, не принимаются – святыни выше разума, нравственность выше объективности. Значит, выше она и ума, её надежда – на «святую простоту», которая для него – просто глупость... Автономия разума – гибель нравственности. ...То есть, разум естественно автономен, ничем не обязан социальным святыням, даже если с ними согласен и даже если отталкивается от них. Либо «вольнодумие», либо вовсе «недумие», глупость. Главное для разума – не застывшие «устои» нравственности, а она сама, живая. Притом никакого греха в вольнодумии, ясно, разум не видит, ибо нравственные требования к тому, какие именно истины должны быть разумом найдены, бессмысленны; разум исходно допускает, может быть, и желаемое, но утверждает в итоге он лишь то, что само в себя заставляет верить. Нравственность не может учить и наставлять разум.... Но вот разум – тот, как раз, может многому поучить нравственность, преобразовать её из архаично- сакральной во вполне рациональную, объективную нравственность человечности. Как поступать, если не по священным прописям? – «Как хочешь, чтобы с тобой поступали», «люби ближнего, как себя» – отвечает простой разум, что значит: «спроси себя, думай сам». Справедливость, сострадание – синонимы объективности.
На что опереться моей нравственности, если не на нашу веру? Я себе дороже всех, ты себе; так как обойтись без общей картины мира, в которой бы я и ты связывались в одно целое? И что может связать многих в одно, если не всевидящая власть Бога? Должно верить и в бессмертие, – как в возможность божьей награды праведному и казни отщепенцу, чего мы на этой земле как будто не наблюдаем. А «если Бога нет, то всё позволено».
Какое мне дело до ближнего? Даже если мне докажут, что заботой о ближних можно обеспечить лучшую жизнь всем вместе – всё равно, я-то «у себя один», так что пусть себе все скопом будут нравственными, а я, не будь дурак, при всяком удобном случае позабочусь о своей пользе хотя бы и за счёт других... Хотя наша общая нравственность для меня окупается, но лично мне безнравственность ещё выгодней... Нет уж, если есть расчёт заботиться о ближнем – то только ради Бога, угодности ему. Вот вам и нужда в вере. А с развитием разума нравственность естественно гибнет.
...Одна важная для нас частность. – Разумной личности нет нужды выстраивать какую-то законченную общую картину мира для того, чтобы найти в ней место морали и тем обосновать её. Чтобы сострадать и сорадоваться ближнему, чтобы помнить, что «дальние» от ближних отличаются лишь, так сказать, территориально, а будущее – это наши же дети, объект самой естественной заботы – для всего этого совершенно не нужна ни вера, ни какая-то особая метафизика. Ведь всё перечисленное – это плоды самого непосредственного и элементарного усмотрения, легко осуществляемого трезвым рассудком в своём собственном «естественном свете», а именно: другой обладает той же реальностью и, следовательно, теми же исходными правами на всё в мире, что и ты сам. Это сама объективность, и этика разума – объективность в практическом применении. К каким бы выводам о бессмертии, смысле жизни и т.д. ты ни пришёл, пусть самым неутешительным – и вечность нас не ждёт, и награды не будет – ближний неизменно оказывается точно в том же положении, что и ты сам, заслуживая точно того же, что и ты, к себе отношения.
...Понятно, «терпимость» (вечный козырь разума в игре против веры) – от неверия, и есть потакание греху, поползновение к предательству. Говорят, что жить хочет всякий, но что с того? – не всякий этого равно достоин; многое живое и вовсе предназначено Богом нам в пищу! Главное в этике не то, что и верующий, и неверующий, и иначе верующий – люди, а то именно, какие это люди; дело не в человеке, а только в Боге и в богоугодности. Главный и по сути единственный нравственный ориентир – Бог; ориентиры более конкретные – его святыни. Религиозность может быть и гуманна (если Бог того захочет), но не может быть гуманизмом. ...Вот и добродетель терпимости прямо предписывает не связывать этику с какой-либо идеологией (верой) или убеждениями (личной метафизикой). «Живи и дай жить другим»; жить хочет всякий – каких ещё искать «нравственных ориентиров»? Опора нравственности – на сей достовернейший объективный факт, остальное в ней – дело умственной и душевной работы. Тут разум предлагает всем признать лишь это этически очевидное и базовое, этот самый безусловный минимум, на котором могли бы сойтись все живущие без ущерба для своих убеждений, свободы совести; философия этого общего объективного минимума при свободе совести называется гуманизмом. Разум – гуманист.
Вообще – и о том уже говорилось – веротерпимая вера, по определению, не вера. (Если внешнею силой одна религия и вынуждена признавать права другой на этом свете, то уж на том свете уготовала ей ад...) Вообще, разум веротерпим уже потому, что в этом и состоит разум: отделять веру от достоверности, держась лишь последней. (И, если Бог достоверен и тем самым един для всех исповедующих его, то самое разумное для самих религий – сознать своё единство...)
Созданный «по образу и подобию» Бога, человек не создан ему равным, ибо слеплен всё-таки «из праха», – человек теплит в себе не этот абсолют, а свою причастность к этому абсолюту, которого притом далеко не достоин: должен и счастлив должен быть оставаться его – божьим – «рабом». Кстати, другие земные твари, образа божьего в себе не запечатлевшие, души не имеющие, лишены и такой возможности и потому своей собственной ценностью в мире не обладают. – В общем, как не обязан человек быть гуманным к зверю, так и не смеет он быть гуманистом перед Богом. Сомнителен гуманизм и в отношении к неверующим, и к инаковерующим...
Говорят, впрочем, что ориентироваться на Бога – лучше для самого человека, так что в этом смысле религия и гуманнее гуманизма; но истая вера никакими обязательствами перед человеком Бога не связывает, «всё в руках божьих», так что разговор о «религиозном гуманизме» в какой-то мере и богохулен.
...Обосновать для себя абсолютное достоинство природы человека его божественными «образом и подобием» может и гуманист, и так прийти к гуманизму религиозному. Кстати, раз Бог не погнушался сотворить и такую тварь, к которой мы брезгуем даже прикасаться – то и вопрос о должном отношении человека ко всему одушевлённому таким гуманизмом вполне мог бы решаться гуманно. Об отношении к неверующим или инаковерующим можно и не распространяться. – В общем, будет ли гуманизм религиозным – это вопрос личный, метафизический; почему нет? Лишь был бы гуманным! То есть на уровне практическом, общезначимом, всё равно дело будет либо в гуманизме, либо в религиозности. Действительно, положиться на Бога в своём поведении по отношению к другим людям – значило бы своего бога им навязывать, так что и религиозному гуманисту, ища согласия, придётся становиться на секулярную платформу разума. Гуманизм допускает веру как личное дело, а вера как долг – гуманизма уже не допускает. Пусть себе будет – «религиозно обоснованный секулярный гуманизм»...
«Я – раб божий; это святое рабство составляет не только мою мораль, но и мои счастье и достоинство». (Счастье и достоинство в том, что я Богом не отвергнут.)
Авторитарная иерархическая мораль с вершиной иерархии в Боге – мораль предельно понятная и цельная; что умники называют в ней «двойными стандартами», есть на самом деле предписанные каждой иерархической ступени свои перечни дозволенного и недозволенного. Что предосудительно для нижестоящего, то бывает можно стоящему выше, а всевышний прав во всём. Прав, когда казнит детей заодно с согрешившими родителями, и милостив, когда некоторых спасает. Пусть нам, своей твари, он будто бы заповедовал вести себя несколько иначе – и на то его воля. В общем, если выражение «раб божий» и надо понимать иносказательно, то в том лишь, что рабство Богу, в отличие от рабства человеку, требует абсолюта. Выражение это не гиперболично, а недостаточно. Бог требует от человека всего, с ним счёты невозможны. Сам Христос, хотя и провозгласивший – «царство божье внутри нас», уподобления праведника верному рабу ещё нимало не стесняется (смущая, в нашей недавно ещё безбожной стране, впервые взявших Евангелие в руки...). «Кто из вас, имея раба пашущего или пасущего, по возвращении его с поля, скажет ему: "поди скорее, садись за стол"? Напротив, не скажет ли ему: "приготовь мне поужинать, и, подпоясавшись, служи мне, пока буду есть и пить, потом ешь и пей сам"? Станет ли благодарить раба сего за то, что исполнил приказанное? Не думаю. Так и вы, когда исполните все повеленное вам, говорите: "мы рабы ничего не стоящие; потому что сделали, что должны были сделать"»...
Но есть и ещё важный момент. «Под одним Богом ходим» – перед Богом я равен и царю, абсолютное божье рабство уравнивает всех. Хотя всякая власть от Бога, и своего земного царя, таким образом, я как раб божий судить не смею – но всё же сам Бог, «царь царей», стоит и над моим царём тоже; есть и царю и тирану – божий суд! Это ли не возвышает последнего из божьих рабов! – А что же получается у гуманистов (этих скрытых или явных атеистов)? Для них, видимо, их земной царь – как у коммунистов Ленин или Мао – весь бог...
«Да, я – раб, но – Богу, существу высшему, а не людям: ни власти, ни толпе!..»
Не значит ли это (снова спросим себя), что вера и ставит личное человеческое достоинство на абсолютную высоту? А с этим, чему и подчиняться человеку, как не собственной совести, которая – Бог? Не примиряются ли этим божественное принуждение и автономная этика разума?
Всё же нет. – Если принять это характерное высказывание буквально, как того требует вера, получим не только два масштаба достоинства, но и два различных идеала добра: один идеал – Бога, в наших отношениях с ним, другой – человека, в наших отношениях к другим людям. «Двойной стандарт». И притом стандарт божий будет подозрительно напоминать то, что по меркам человеческим давно отвергнуто как дикость. Что меж людей назовётся угодливостью или насилием (ведь мы друг другу не рабы) – то Богу культ, а с его стороны – высшая справедливость. Совесть остаётся – сама по себе, Бог – сам по себе. Бог- господин (господь) не может воплощать наш личный идеал добра, его собственный пример был бы для нас примером дурным – разуму приходится обходиться, в морали, без него...
(Человек и сам, подобно своему допотопному Богу, может разрушать города – как Содом и Гоморру, – но в лучшем случае это будет жестокой необходимостью, а не добрым делом. Война может быть и священной, да только – пропади она пропадом! Сила вообще не может отождествляться с добром.)
Если же понимать это высказывание метафорически, как «я – раб тому и только тому, что считаю достойным», «царство божье (не рабство!) внутри нас» и «совесть требует всего, с ней счёты невозможны», – то тем паче суд остаётся за моим автономным разумом; следуя лучшему в себе вопреки своему эгоизму, я поступаю не как раб, готовый урвать всё, за чем не доглядит господин, а именно как личность свободная и достойная свободы. – То есть, метафора эта если и не совсем плоха, всё же не больше, чем метафора.
...Что до опасности превращения «земных царей», за отсутствием Бога, в идолов – то она грозит лишь самим живущим в понятиях авторитарной морали-идеологии. Автономная мораль гуманистов видит в «царях» – «госслужащих», нанимаемых за налоги, а ответа за прегрешения ждёт от них уже на земле.
Всё очень понятно. Высшее существо (Бог) само наделило нас рассудком и само определило его границы; за пределами этих границ – естественно, послушание. Разве нам не знакомы ситуации, когда послушание нам самим – поведение самое лучшее для некоторых других, менее разумных существ (детей, например)? Наша власть для них благодатна, и они её должны любить даже тогда, когда приходится от неё и терпеть. («Авторитет» – подчинение силе как разуму.) Моя собака, для которой я точно существо высшее, восполняет недостаток разумения послушанием, любит меня не обижаясь на то, что приходится иногда и бояться, – обожает... Аналогия напрашивается – но одинаково курьёзная и ни к чему не обязывающая. Если б я воплощал для собаки не разум, а только силу – она была бы права, если б сбежала. Так и существу высшему меня – я разрешу быть лишь «высшим разумом», но не насильником. И смогу ли я в такой степени поверить в собственное неразумие, чтобы заставить его говорить со мной на языке силы?
Неверующий – «fort ésprit»: ум, возомнивший себя достаточно сильным для того, чтобы выйти из- под божьей опеки. Точнее было бы сказать – не сильный, а самонадеянный. Каким глупым надо быть, чтобы не видеть, как ты не защищён в этом мире! Неверующий – полагающийся на разум – «fort ésprit». Точней было бы сказать – не сильный, «fort», а зрелый, – «совершеннолетний». Не даёт вера реальной защищённости – только лишь инфантильное право не задумываться. Так и на разум полагаются не потому, что он всесилен, а потому, что это, именно, только разумно и самое разумное.
Гуманизм, человечность – нравственность без веры, то есть без какого-либо основания. – Разум, конечно, не доказывает правоту веры, даже если находит к тому аргументы – но вера на то и вера, чтобы быть выше разума с его доказательствами. Если угодно, веру «доказывает» человеку другое – нужда в ней. Сама нравственность обосновывает веру, потому что только вера может надёжно обосновать нравственность, воспретив умникам их лукавые «почему» да «зачем». Вера, так сказать – человеческий духовный факт, и как таковая должна быть признана даже разумом. С развитием разума в человеке, необходимость в религиозной опоре нравственности отпадает, она получает опору более надёжную – объективность, истину; а значит – отпадает и сильнейшая в вере нужда. Человечность обходится и без Бога (что называется – гуманизм). Остались лишь нужды личная и теоретическая – потребность в метафизике. Но и сама теория говорит, что абсолютного значения никакая отдельная вера-метафизика иметь не может. – Одна только «метафизика» практически необходима разуму (кроме признания бытия объективного), – её же, кажется, достаточно и сердцу – это предположение, что смысл – есть.
Кое-как соображает и зверь, имеет, стало быть, какие-то начатки разума, который гуманисты полагают спецификой человеческой природы, – но что знает зверь о высшем, о Боге? Именно следы отправляемых культов (увы, человеческих жертвоприношений, но ведь для самого разума дело должно быть в принципе) позволяют археологам отличить кости человекоподобных от костей человека. Именно религия составляет отличительный признак человека, среди прочих земных тварей. Уж это – факт неоспоримый, и, ясно, не случайный. Начатки разума присутствуют уже в звере (а начатки этих начатков – даже и в растении): ибо разум, в сущности – это обратная связь живого существа с объективностью. Эта связь отличает жизнь вообще. Стремясь сохранить себя в объективном мире, живое действует методом проб и ошибок: проба – «вера», ошибка – «объективность», сигнал её неподатливости. И лишь человек, в начале своего духовного пути, выдвигает всеобъемлющую Веру, в надежде превозмочь самое Объективность; религия – величайшая «проба-ошибка» возрастающего к полноте разума человеческого сознания.
Вера сакрализует свои условные ориентиры для социума (это – его ценности, или святыни); призвание личности – иметь для себя святыни, идеалы, быть идеальной частью социального целого. Послушание норме, заповеди, данной нам истоком всего сакрального, Богом (или тем паче самому Богу, если он вдруг выскажет свои требования напрямую) – вот авторитарно-нормативная нравственность того этапа духовного развития человечества, который можно было бы назвать этапом религиозным. Заповеди – алгоритмы, формулы поведения. Кодекс нравственности – кодекс требуемых (свыше) общепринятостей. Дух этой нравственности – долг: вынужденность, послушание. Разум обращён к личности, а не к социуму – между ним и объективностью посредники немыслимы. Потому нравственность разума (или человечность) не сводит доброе поведение к благочестиво-послушному следованию обычаю (всегда имеющему религиозный исток); она движима личной совестью и озабочена лишь самим, реальным и понятным, добром (тем, что помогло бы жить другому, и не за счёт кого-то третьего; способствующим, в итоге, самой Жизни). Человечное поведение не знает алгоритмов, не описывается никакой заповеданной формулой, а выводит формулу доброго каждый раз заново. В каком-либо кодексе человечность, ясно, не нуждается. Дух этой нравственности-человечности – не долг, по сути, а эмпатия: объективность, понимание.
...Долг – «возвышенное, великое слово», мистическое и непререкаемое предписание, идущее от Бога или, как у Канта, хотя бы предполагающее его...
Долг выше человека, выше он и гуманности, конечно, тоже...
Что касается долга, то он – всего лишь то минимальное, однозначное и безусловное, чем мы обязаны ближнему, поскольку в силах таковое установить в свете очевидных разуму аксиом (базовых ценностей жизни).
Например, долг требует быть гуманным (если не прямо гуманистом...).
Сила, ясно, – вне добра и зла; но высшая сила божья их определяет.
Потому, исполняя долг, нельзя сметь задумываться, самочинно судить, «кому от этого лучше» или «хуже»; наше дело – послушание. «Категорический императив». Мы не можем учить Бога добру; добро – то, чего хочет Бог.
Истина – «вне добра и зла»? Ведь к объективности моральных требований не выдвигают? – Нет, заключение неверно. Достигнутая истина – само по себе добро, и всякое практическое добро или зло – лишь то, что добро или зло поистине. Определять – истине, то есть суждению, а не послушанию. К истине требований нет, зато к морали выдвигается требование объективной истинности.
В том и вера, чтобы вопрос об истине полагать решённым. Соответственно и вопрос о добре: верующему необходимо и достаточно быть «правильным» – праведным. Засим, «препоясав чресла истиною и облекшись в броню праведности» (Павел), остаётся без колебаний – то есть не задумываясь – действовать. «Вот путь, идите по нему» (Исайя)... «Бог сотворил человека правым, а люди пустились во многие помыслы» (Экклезиаст). То есть вера – это правота a priori, разум же – поиск, сомнение a priori. В том и разум, чтобы вопрос об истине не полагать решённым; даже твёрдо установленное тем самым указывает на свои границы, за которыми – место истине более полной, ещё неведомой. Тем более это касается добра; «броня праведности» – непробиваемая совесть фарисея.
Духовность – самоотречение, степень причастности святому общепринятому. Это не о душе (личном), а о Духе (общем).
Духовность, другими словами – это степень нашей способности служить Богу, противопоставляемая нашей всегдашней природной готовности служить своей корысти, лично себе. Духовность – это вера.
Духовность – «одушевлённость», – способность откликаться на жизнь своею душой, а не подминать её под принятые формулы.
Возможно, это прозвучит странно, но, отсюда: духовность – это и объективность. Да, объективность в своём ценностном измерении – это способность руководствоваться чем-либо за пределами личной корысти, то есть служить истине, добру и красоте.
Особо о святынях. – Высшие ценности иррациональны, от Бога; это – святыни. Святыни суть нечто самоценное для нас, а не ценное для чего-то другого, то есть значит не средства к каким-то нашим целям, а сами, полагаемые перед нами верою, цели, которых мы не смеем судить. Те самые сакральные, идущие от Бога, необходимые душе ориентиры. Высшие ценности – это самоценное для нас в мире, не могущее быть для нас средством, но только целью. Такое самоценное вне нас, или ценность, существует совершенно объективно: это – всякая жизнь, как и всё, без чего жизнь обходиться не может... Полную объективность этих ценностей-целей сознаёт сумевшая преодолеть эгоцентризм рациональность, – разум. И, заметим: кто видит самое цель, об ориентирах уже не спрашивает.
Бог – ориентир принудительный, его сила – его правда. Божьей волей прокладывается и русло бытия – традиция социума, обычай, этот привычный ориентир и продолжение культа. О традиционном не спрашивают, какой в нём смысл, это губит традицию даже в том случае, когда смысл находится. «Да будет воля Твоя.» Судить иначе, «по правде» – значило бы судить, ни больше ни меньше, самого Бога.
(А как же – «не в силе Бог, а в правде»? – Изначальное значение слова правда – «должное», однокоренное с «править», «управлять». Сейчас бы это назвали «идеология». То есть всё-таки Бог – в силе, но не во всякой, а в организующей и направляющей, – во власти.)
...Собственно не «ориентира» ищет разум (то есть не проложенной другими дороги, по которой ты мог бы идти, не задумываясь); тем более не пастыря, имеющего власть направлять тебя одному ему ведомыми тропами, а – смысла. Или, можно сказать, его ориентиры – это смыслы и есть. Есть свой смысл и в традиции – смысл общего для всех правила, одно наличие которого уже благо – но и само такое правило, традиция, обязано быть хоть в малой степени разумным...
«Не в силе Бог, а в правде»; если бы автор этого афоризма понимал слово правда в его современном смысле – не как «идеология», а как «объективно истинное», – это значило бы, что он уже отделил силу от истины и отдал предпочтение последней, – стал на позицию разума.
Вера уже всё знает, что ей нужно – Бог, как-то определённое сакральное, и есть её высшая объективность. Эту объективность приходится доносить до умов – востребован и рассудок, «разум». Но из этого (на мой взгляд) не следует, что вера и знание, религия и объективный разум – «два крыла» духа (как утверждается в последней папской энциклике). Папа может прийти к выводу, что католической вере разум не мешает и даже необходим, но как разуму прийти к выводу, что вера должна быть именно католической? А ведь вере не всё равно, какую веру разуметь... Вера разум и простила бы, да разум – принципиально нераскаянный, своей вины даже не видит... На самом деле, вера – оба «крыла»: и рассудок, не проверяющий, а доверяющий, и сама та догма, которой предложено верить. Вся истина всегда остаётся выше, или, лучше сказать, объёмнее разума, всегда остаётся не исчерпанной. Но неточно было бы говорить, что, коли всего доказано быть не может и объективность, таким образом, на сто процентов уму не даётся, то разум должен быть дополнен верой; или что вера и разум – «два крыла» (как в папской энциклике), на которых человек поднимается к Богу и Истине. Разуму и всё равно и далеко не всё равно, во что верить, то есть он будет спрашивать об этом у себя же, и доверять-то будет, только чтобы проверять; никак разуму не отказаться от своей свободы и не покаяться – никак не уверовать... На самом деле, подлинный разум – оба «крыла»: и вера, преобразованная из сакральной в свободную метафизику и непрерывное выдвигание гипотез, и рассудок – отчёт в объективном, с которым эти гипотезы сталкиваются и которое выявляют.
Вера разум либо отталкивает, либо приручает. У веры – разум свой. Разум ушёл от веры, вырос из неё. А можно сказать, он веру приручил. У разума – вера своя.
«Вы на стороне веры или на стороне разума?» – Дискуссии невозможны, – верующий не на стороне веры, он – в ней. Не может быть вера лишь стороной в тяжбе веры и разума, и ждать, пока обнаружится истина – что, спрашивается, её обнаружит? Сам разум? Но это сторона заинтересованная, – где же тогда его объективность?.. У веры своя собственная, не обсуждаемая святая истина, вера – истина и есть; и как может вера с разумом о чём-то спорить, когда она и призвана разум направлять! – Вера, как ориентир разума, по определению a priori. «...Так вы на стороне веры или на стороне разума?» – Вопрос некорректен. Разум – не сторона в этом судебном процессе, а сам суд. Если вы собрались быть просто объективным в споре веры и разума – вы, тем самым, уже представляете разум, ибо объективность, в принципе допускающая любой исход тяжбы, это разум и есть. Быть объективным – значит ничего a priori не отрицать и не утверждать, тогда как вера именно утверждает и именно a priori. И разум, суд, как только возник, и может даже отнюдь того не желая, победил веру, – ведь в принципе против объективного суда может быть только неправота.
Так что значит для веры – истина?
Вера, в конце концов – или в начале начал, глубине глубин – это вера в силу. Эта сила определяет добро, она же определяет и истину.
(Так, Ницше выглядит самым отвратительным атеистом в том плане, что для него «умер» святой, добрый Бог новых времён; однако вместо отвергаемого святого он в новых словах исповедует первобытную религию сакрального, то есть магию силы-власти самой по себе, существующей вне добра и зла, истины и лжи; его сверхчеловек, человекобог – тот самый дикарский бог-вождь, его высшая истина – создаваемый торжествующей силой миф. Ницше нисходит к древнейшим пластам религиозности, – потому, кстати, и не прекращается роман с ним религиозной философии...)
Так вот, силе – невидимой, но более чем реальной, мы обязаны всем, даже разумом, которому она непостижима; и лишь в её благосклонности, как бы вообще жестока она ни была, вся наша надежда. В начале сакральная, потом разделившаяся на чистую и нечистую, святую и сатанинскую, истина веры – созидающая свои мифы сила.
Так есть ли у разума Бог?
Ну, то есть, такая предельно общая гипотеза, практический ориентир, без которого он не может обходиться, на который – полагается?.. Ведь пантеистическое «всё», или какой-нибудь деистический «первотолчок», или хоть «субстанция», или «жизненный порыв» – всё это, именно, примеры его возможных религиозных метафизик, а не сама религия, не Бог. А мы спрашиваем о таком «Боге», к которому волей или неволей, как к недоказуемому и неопровержимому, обращался бы каждый одним тем фактом, что обратился к разуму.
Так вот, верит разум – практически верит, даже по-своему «борясь с сомнениями», верит для того, чтобы функционировать – в нечто неисчерпаемое, до конца непостижимое; нечто вдохновляющее без обольщений и располагающее реальностью большей, чем только явления; в нечто, которому он, разум, обязан всем и должен всё, и в долге этом обретает собственную свободу; верит в невидимый может быть сразу, может быть и горький, и всё же дающий опору самой надеждой на него смысл... В некую объективность смысла...
Можно сказать: Бог есть, но вера его выдумывает! – Бог разума – Истина.
В вере человек обретает Бога, а в разуме Бога нет, его случайные частные истины ничего не говорят о главном. Религиозная традиция как повиновение высшей воле для человека благодатна – хотя бы одним тем, что даёт ему мораль, – и другого оправдания не требует. Как, собственно, не нуждается в оправдании – сила... Говоря образно – у веры Бог искусственный, слепленный из случайного материала нашими инстинктами и страстями, а у разума он настоящий. Потому вера вынуждена прятать свой произвол за традицией, а разум бесстрашно обращён вперёд, в неведомое; вера требует повиновения, с разумом соглашаешься, во что бы ни верил; у веры мораль условная, у разума – истинная...
Сила, конечно, проявляется не иначе как в действии. Оскорбляет Бога, не верит в него тот, кто не верит в его деятельное произволение. За «Богом бездействующим», в истории религии, следует его полное забвение.
Когда же грядёт пора и совсем позабудут Бога слишком многие – он напомнит о себе самым убедительным образом: свершится апокалипсис.
Истина не действует в мире, как один из агентов среди других, – что может противостоять ей? Истина как «Бог» – вечно искомое для разума. Но если непременно желать видеть Бога действующим, что ж, сочтём Богом – рассыпанный искрами в людях и рассеивающий мрак неосознанности разум. И примемся приближать пору, когда «милость и истина сретятся, правда и мир облобызаются; истина возникнет с земли, и правда приникнет с небес»...

Итак, если коротко, различие в следующем.

Вера, или опора на сакральное – до-разумный, по-своему произвольный способ полагания ориентиров пробудившемуся сознанию: именно, послушание неким коллективным представлениям, вопрос о фактических и логических основаниях которых либо не встаёт, либо исключает неблагоприятный для этих представлений ответ, либо ощущается как крамольный. Тогда как разум, или опора на естественное – оставаясь в каждом из нас свободным в выборе точек зрения (то есть уже не в полном смысле ориентиров, которые ведь не выбирают), опирается в конечном итоге лишь на находимое им самим достоверное, неподатливую объективность фактов и логики.

Да, каждый шаг сознания в освоении действительности – шаг в устранении неопределённости – необходимо включает в себя волевой акт полагания («веру») и отчёт в достоверном («разум»). Однако неправильно было бы считать, что тем примиряются вера в своём традиционном смысле и разум в своём собственном смысле (для веры это значило бы, что она признаёт независимость разума – что недопустимо; для разума это значило бы, что принятое в традиции он признаёт достоверным объективно – что немыслимо). Для веры истина – в её полагании, в ней самой, для разума истина – в достоверности, в объективном. У веры – свой относительный «разум»: достоверность предопределена полаганием. У разума – своя относительная «вера»: полагание, которое выводит на достоверность.

Разум – не отрицание, а суд, – но так уж устроена вера, что судить о её достоверности уже значит её отрицать. Разум судит и собственную «веру», не только религиозную – выдвигает положения и затем отшелушивает от веры достоверность. По- настоящему, разум несовместим не с идеей Бога (конечно, только такой, что сама была бы с ним совместима) – он несовместим с идеей несудимой (святой, религиозной) веры. Если же всякий разговор о Боге считать религиозным, тогда всякая наличная религия – изжитая разумом религиозная архаика.

 

Рейтинг@Mail.ru


Сайт управляется системой uCoz